Сто раз Лорен и Морис прошли по Гревской площади, сто раз коснулись они того дома, где Женевьева жила под беспрестанным надзором Диксмера, который стерег ее, как некогда жрецы стерегли жертву, предназначенную для заклания.
Женевьева, видя себя, в свою очередь, назначенной на погибель, подобно всем высоким душам, хотела умереть, не возбуждая толков; при том же она не столько боялась за Диксмера, сколько за королеву, чтобы Морис не придал гласности своему мщению. Поэтому Женевьева молчала, как будто смерть зажала ей уста.
Однако Морис, не говоря ни слова Лорену, умолял членов страшного Комитета безопасности, а Лорен, также не говоря Морису, принял те же меры.
И за это в этот же самый день Фукье-Тенвиль поставил красные кресты против их имен, и слово «подозрительный» — соединило их обоих кровавым объятием.
XLVI. Суд
В двадцать третий день месяца вандемьера, второго года Французской республики, единой и нераздельной, соответствующий 14 октября 1793 года по старому, как тогда говорили, стилю, толпа любопытных с самого утра нахлынула в трибуны зала, в котором происходили революционные заседания.
Коридоры дворца, прихожая Консьержери были битком набиты жандармами и нетерпеливыми зрителями, которые передавали один другому толки и страсти, как волны передают один другому рев и пену.
Несмотря на любопытство, волновавшее каждого зрителя, а быть может, по причине самого любопытства каждая волна этого моря, сдавленная в двух преградах — наружной, которая гнала ее, и внутренней, которая отталкивала ее, — почти сохраняла в этом приливе и отливе свое прежнее место. Но зато лица, поместившиеся лучше других, понимали, что надо же как-нибудь заплатить за свое счастье, и достигали этой цели, рассказывая; эти, в свою очередь, передавали рассказы другим, стоявшим за ними. Возле самой двери судилища толпа людей, сжатых, как сельди в бочке, яростно оспаривала пространство с дюйм в ширину и высоту: дюйма в ширину было достаточно, чтобы видеть между двумя плечами уголок зала и лица судей; дюйма в высоту было достаточно, чтобы видеть через голову весь зал и лицо обвиняемой.
К несчастью, этот проход из коридора в зал, это тесное ущелье, почти совершенно заслонял широкоплечий человек, расположивший свои руки в виде подпоры и поддерживающий собой колеблющуюся толпу, которая неминуемо обрушилась бы в зал, если бы изменил ей этот оплот, составленный из плоти и крови.
Человек этот, непоколебимо стоявший на пороге, был молод и прекрасен; при каждом, несколько сильном натиске толпы он встряхивал головой и отбрасывал назад свои густые, как грива, волосы, под которыми сверкал мрачный и решительный взгляд, и потом, когда взгляд его и движение останавливали, как живая плотина, напор и упрямый наплыв толпы, он снова впадал в свою неподвижность.
Сто раз, однако, сплошная толпа старалась повалить его, потому что он был высокого роста и совершенно загораживал собой перспективу, но, как мы сказали, он стоял крепче утеса.
Однако по другую сторону этого моря людей, посреди сдавленной толпы, один человек проложил себе дорогу с настойчивостью, похожей на дикость: ничто не останавливало его движение вперед — ни удары оставшихся позади него, ни брань тех, которых он давил мимоходом, ни даже жалобы женщин, потому что в этой толпе было много и женщин. На удары он отвечал ударами, на брань — взглядом, от которого отступали самые смелые, на жалобы — бесстрастием, похожим на презрение.
Наконец он стал за самым молодым человеком, заменявшим, так сказать, вход в зал, и посреди всеобщего ожидания, потому что каждому хотелось видеть, чем кончится столкновение двух противников, посреди всеобщего ожидания он попробовал употребить в дело свой метод, состоявший в том, чтобы просунуть как клин, свои локти между двух зрителей и телом своим разжать тела, припаянные одно к другому. |