Вот до чего дошло мое разочарование современной жизнью. До влечения к самоубийству…
Пауза, последовавшая за этими словами, была рассчитанной, по крайней мере, со стороны Шталя. О’Мэлли не нарушал молчания. Оба мужчины зашевелились и встали с бухт каната, за время долгого сидения члены их затекли. Пару минут они стояли, облокотившись на парапет и молча глядя на фосфоресцирующее море. Голубоватые гористые берега проплывали мимо, затеняя звездное небо. Когда же они вновь уселись, то на сей раз доктор Шталь занял место между слушателем и морем. О’Мэлли не замедлил приметить этот маневр, улыбнувшись про себя. Не меньше было рассчитано и воздействие всего рассказа на него. Ирландец не смог удержаться, чтобы не сказать:
— Право, вовсе не стоило бояться. Мысль о подобного рода уходе даже ни разу не пришла мне в голову. К тому же мне хватает забот пока, надо придумать, как передать миру то, что я должен.
Он рассмеялся в тишине, последовавшей за его словами, но Шталь никак не прореагировал на них, будто вовсе не слышал. Ирландец же понимал, что если и существовала некая опасность, то исключительно в нерешительности и половинчатости, ему же самому подобная слабость совершенно не была присуща. Взгляд его был целостен и смел, тело полно света, он не знал сомнений. Для него возврат к природе означал совсем не отрицание человеческой жизни и не обесценивание человеческих интересов, но лишь кардинальную их переоценку.
— И вот однажды ночью, когда я наблюдал над ним, спящим в небольшой комнатке, — продолжал немец как ни в чем не бывало, будто и не прерывался, — я впервые точно зафиксировал то чрезвычайное увеличение в размерах, о котором уже упоминал, и понял, что оно означало. Возникающая масса принимала совсем иные очертания, причем видел я это не глазами — видел то, кем он себя ощущал. Личность этого существа, его суть, воздействовала на меня напрямую. Вначале на эмоции, потом на чувства, понимаете? Это было вполне распланированное нападение. И я наконец осознал, что шло воздействие на мой мозг, доказательством чему послужил тот факт, что стоило сделать над собой усилие, как я вновь стал видеть его нормально. В ту же секунду, когда я отказался видеть другую форму, она куда-то отступила и исчезла.
О’Мэлли отметил еще одну точно рассчитанную паузу. Но и на этот раз он хранил спокойствие и просто ждал продолжения.
— Причем зрение было не единственным чувственным каналом, подвергшимся воздействию, — заговорил вновь Шталь, — обоняние и слух также подтверждали перемены. Лишь осязание не включалось в галлюцинацию. Порой в ночи, пока я сидел подле него, за открытым окном во дворе и садах слышался топот и далекий гомон голосов в поднимающемся ветре, гул, как бывает в кронах деревьев, или свист крыльев большой стаи птиц. Я ощущал эти звуки в воздухе и по содроганию почвы — топот сотрясал лужайку и воздух. Одновременно доносился резкий аромат, напоминавший запах прелых листьев, цветов после дождя, равнин, широких степей и — да, вполне определенно — животных, коней.
Но когда я решительно отверг их существование, эти проявления исчезли, ровно таким же образом, как и ощущение необычных размеров. Правда, испытав их, я ослабел, стал более подвержен нападению. Более того, я совершенно определенно установил, что эманации шли от него во время сна. Казалось, он высвобождал их, когда спал. Заснувшее тело испускало их наружу. Но стоило инстинкту прийти мне на помощь, остерегая, хотя и в виде неведомо как возникшей интуиции, как я понял: стоит мне заснуть в его присутствии, как перемены перекинутся на меня, и я присоединюсь к нему.
— Чтобы вырваться наружу! Познать свободу более широкого сознания! — воскликнул Теренс.
— То, что у человека моих взглядов вообще возникли такие мысли, показывало, как далеко зашел процесс, хотя я его не осознавал, — продолжал доктор, вновь не обратив никакого внимания на то, что его перебили. |