|
И не потому ли, утверждая свое национальное превосходство, отказывают в куске хлеба насущного пришедшим к ним на помощь болгарам, так что многие из этих несчастных даже принуждены скрывать свою национальность… И что же? Их у нас осуждают? Как бы не так. В этом видят только доказательство того, что сербы достойны светлой будущности. Они, говорим мы, поступают так, как на их месте поступил бы всякий живой народ…
– И что же?
– Неужели не ясно? Общество буквально захлебывается "патриотизмом". "На Мораву! На Дрину!" – кричим мы, оправдывая не только сербов, но также правительство. Мы хотим быть всеславянской монархией, мы хотим голодным единоплеменникам не давать куска хлеба, если они не откажутся от своей национальности, а нам толкуют о справедливости, о братстве, о безумцах, которые пошли в народ с проповедью социальной революции… Нам, будущим подданным всеславянской монархии, будущим эксплуататорам братьев славян, ввиду русского патриотизма, что за дело до этих безумцев?! Или, вернее, нет, нам есть до них дело: их надо искоренить, они нам мешают со своим недовольством и со своими иллюзиями братства. У русских патриотов эксплуататоров нет и не может быть братьев, есть только жадность государственного приобретательства.
– Ты не веришь в бескорыстие народа? В святость его порыва?
– Я не верю в бескорыстие правительства и господ славянофилов, – сухо отвечал Щеглов. – Народ же чисто и искренне желает освобождения своим собратьям на Балканах.
– Так в чем же дело?
– А дело в том, что может и такое статься: на место турецкого ига сядет на Балканах русский барин.
– Ты ерунду говоришь, право, Петр! – взорвался вдруг Столетов. – Сущую бессмыслицу.
Щеглов молча уперся в него долгим взглядом.
– Как угодно, – сказал он. – Впрочем, еще два слова: многие из наших сражаются в Черногории и Сербии, но… не за русское знамя на Балканах. Возможно, я хотел бы быть рядом с ними, хотя и не уверен в этом. – Щеглов горько улыбнулся. – Извини. Ты со мной не согласен. Что ж, мне очень жаль.
Румянец, только что пылавший на щеках Щеглова, сменился землистой бледностью. Но глаза его все еще горели внутренним огнем.
– Пойми, – сказал он глухим голосом, – я не мог иначе. Да и зачем обманывать друг друга?
– Что? – рассеянно проговорил Столетов. – Ах, да да. Спасибо за откровенность.
– Мы больше не встретимся?
– Думаю, нет. Зачем?.. – Тяжелый взгляд Столетова холодно скользнул по его лицу.
– Не обижайся. – Щеглов встал, протянул ему руку. Помедлив, Столетов пожал ее:
– Прощай.
– Господа, поезд на Нижний отправляется с первого пути, – сказал вошедший в буфетную железнодорожник.
Светало.
20
Ермак Иванович Пушка, крестьянин деревни Крутово, что под Ковровом, был человеком глубоко почитаемым – искусным рожечником и печным мастером. К тому же его знали как непременного участника всех деревенских потасовок и бывалого солдата, который год тому назад вернулся из Туркестана с двумя Георгиями за храбрость.
В избе у Пушки, стоявшей у самого раменья, никогда не переводились люди, и жена его, Глафира, едва поспевала привечать гостей, не жалуясь на усталость и не укоряя мужа за хлебосольство.
Бывало, сидя с мужиками у пышущего жаром самовара, говаривал Пушка:
"Меня ни пуля не берет, ни сабля. Во как!.."
"С чего бы это?" – подзадоривали его охочие до россказней скучающие мужики.
"А я от рождения заговоренный, – хвастливо отвечал Пушка, вытирая полотенцем вспотевшее лицо. – Кого хошь, спроси. Как уронила меня, еще годовалого, мамка в речку, а я не утоп, так старики и сказали: этот у тебя, Марфа, Богом меченный – жить будет до ста лет". |