Ни разу не занимавшись любовью, они поклялись, что не станут и впредь. Они и поцеловались-то лишь однажды – той ночью, семнадцать лет назад, когда утонула Ирена, – и поклялись никогда больше этого не делать. Тридцатидевятилетний и тридцатидвухлетняя, они могли спать в одной постели, не позволяя себе того, чего оба годами хотели – не целоваться, не ласкать и даже не касаться друг друга, ничего, как два безмозглых болвана. Но если Луиза прекрасно понимала, что её брак обречён и любое совершённое ею действие, особенно возвращение былой страсти к Марко Каррере, ещё сильнее разожжённой напыщенным и ребяческим воздержанием, направит её к новой жизни, то сам Марко всерьёз верил, что одна его большая любовь другой не помешает, что они совместимы. Чтобы не навредить отношениям с Мариной, достаточно всего лишь не консумировать связь с Луизой, считал он, проявляя колоссальную наивность – настолько колоссальную, что уже почти преступную. Надеяться, что наивность таких масштабов, оставляющая за собой вполне конкретные следы – спрятанные письма, только и ждущие, чтобы их нашли, выписки по кредитным картам, настойчиво требующие проверки, или, того хуже, электронную почту, собранную в папку «Медицинская ассоциация», и не до конца стёртые эсэмэски, всплывающие, как трупы в пруду, при первом же случайном нажатии на кнопку телефона, – в общем, надеяться, что столь гигантский объем улик может остаться незамеченным такой женщиной, как Марина Молитор, было поистине грубейшей ошибкой. Однако Марко Каррера эту ошибку всё-таки совершил и с каждым днём до самого краха продолжал её усугублять, полагая, что единственная опасность, грозящая его семье, – страсть к Луизе Латтес, которую он держал под строгим контролем. И пусть никто не заслуживает того, что с ним случилось, он это заслужил – или, по крайней мере, был к тому очень близок.
Что касается Марины, то с ней история куда проще – достаточно всего-навсего поставить категоричное «не» перед всем, что она о себе говорила и что из себя изображала: коллега не подменяла её на разбившемся рейсе – тот день был у Марины выходным; она не сдавала костный мозг для сестры – их ткани изначально оказались несовместимы; не влюблялась в Марко Карреру – просто не смогла совладать с последствиями собственных фантазий; ни капли не обрадовалась беременности – только возможности родить любимой маме внучку; ни дня за все эти годы не была счастлива с Марко – напротив, таила глухую, молчаливую обиду; не хранила ему верность даже до той роковой связи; и так далее. Проще говоря, она была вовсе не той, кем изо всех сил пыталась выглядеть. И каждое утро, встав с постели, Марина начинала битву. Каждое утро. Сама с собой. С собственными демонами. Каждое божье утро. Долгие годы. Мыльный пузырь, даривший её мужу иллюзию счастья, ей самой обеспечивал защиту от монстра, пытавшегося её сожрать. С течением времени термины, обозначавшие этого монстра и этот пузырь, несколько менялись в зависимости от школы, к которой принадлежал лечивший её на тот момент специалист. Согласно терминологии, привычной для её последнего итальянского психотерапевта, доктора Каррадори, мыльный пузырь следовало назвать языковым актом, а монстра – внеязыковым обстоятельством. Разумеется, эти два начала, языковое и внеязыковое, не возникли из ниоткуда – они боролись за власть над ней с самого раннего детства: так, Марина то и дело заявляла учительнице, матери подруги или преподавателю катехизиса, что её мама и сестра умерли, оставив её совсем одну на всём белом свете. Её траур был языковым актом. А депрессия, членовредительство, агрессия и зависимость (от психоактивных веществ, от секса) – внеязыковыми обстоятельствами. Однако бурное отрочество, которое, впрочем, не помешало ей завоевать титул «Мисс Копер-77» и через год стать самой юной стюардессой самой маленькой отечественной авиакомпании, сменилось спокойным периодом, начавшимся со смертью её старшей сестры – ведь у той в самом деле обнаружили лейкемию и она в самом деле умерла. |