Трудно это объяснить, но в те минуты, в ожидании у кабинета, где хозяйничала Наталья, я чувствовал себя таким счастливым и безмятежным, как, пожалуй, никогда прежде. Несколько часов назад я чуть не лопался от раздражения: полно неприятностей на работе, Наташа неизвестно почему не открыла дверь и только что разговаривала со мной, как с посторонним; с утра я не держал крошки во рту — и вот на тебе: сижу, точно ребенок в теплой ванне, окруженный блестящими игрушками, и от радости пускаю слюну. Я на вершине блаженства, таю, и пушистый платок нежит мои руки через дно берестяного туеска. Около шести появился очень больной человек. Его, селедкообразного пожилого мужчину, вела под руку старушенция в черном платке. И как только она его ввела, все помещение заполнилось чиханием, кашлем, насморком и одышкой. А мне стало еще лучше, чем было. Очень больной человек упал на стул прямо напротив меня и, с усилием прорываясь сквозь немыслимо скрипучие, перхающие, удушливые звуки, спросил:
— Вы чему улыбаетесь, юноша? Вы разве не видите, в каком я состоянии? Вам следует пропустить меня помимо очереди.
— Пропускаю охотно, — сказал я. — Улыбаюсь же я потому, что недавно оправился от еще худшего гриппа. Врачи уж было меня похоронили.
Старушенция увела его в кабинет, он пробыл там с полчаса, и все время казалось, что за закрытой дверью происходит ведьмин шабаш. Я трясся от бессмысленного, беззвучного хохота.
Через минуту после ухода этого больного вышла и Наташа. Увидев меня, все еще сотрясаемого остатками смеха, спросила подозрительно:
— Успел набраться?
— Нет. Старикан уморительный. Красиво болеет.
— У него аллергия. Ничего смешного.
На улице накрапывал дождик, мелкий и липкий, Наталья беспомощно оглядывалась: у нее не было зонта.
— Хочешь, побудь здесь минут двадцать. Я сбегаю за плащом.
— Перестань паясничать. Говори, что ты хотел?
— Не здесь же…
— Почему бы и нет?
— Наталья, бросать бывшего возлюбленного тоже надо со вкусом. Правда, у нас в России, я знаю, принято напоследок побольнее хряснуть в ухо.
Она подняла ладошку вверх и решительно шагнула с крыльца. Дождик и впрямь был еле ощутимый, бутафорский. Наталья двигалась целеустремленно в сторону метро. Я любовался ею: ее походкой, строгим, надутым профилем; как мог я безумствовать, уходить от нее, что и кому пытался доказать? Умнее было лупить кулаками собственное отражение в зеркале.
Я так долго жил один, без любви, без сильных привязанностей, и вот появилась Наташа, а я ее сразу не признал, свое спасение не разглядел. Ничего, теперь все пойдет по–иному.
— Куда ты так спешишь, Наташа?
— Я еду к подруге. Можешь меня проводить немного, если хочешь.
Месяц назад она бы ни за что не позволила себе такой тон. Сколько в ней все–таки силы и упорства, которых я тоже не удосужился заметить. Да и что я мог заметить, чурбан, упоенный единственно своими настроениями. Я чуть не потерял ее, чуть не потерял навсегда.
— Талочка, — сказал я. — У меня в животе солдаты стреляют из ружей. Не завтракал и не обедал. Давай перекусим где–нибудь. Это займет не больше часа, с дорогой вместе. А потом поедешь к подруге.
Видел, как борются в ней противоречивые чувства.
Она не хотела уступать, но и отказать не могла, потому что я говорил, как умирал: тихо, печально, безнадежно.
— Ни к чему все это, — сказала она.
— Другие же все люди питаются.
— Ах, ну все равно. Даже так лучше.
Мы зашли в одно из типовых общепитовских заведений, коих за последние годы развелось в Москве видимо–невидимо, особенно в новых районах. Это заведение представляло собой комплекс из столовой, называвшейся «кафе», и бара. Главная отличительная черта комплекса — полнейшее отсутствие индивидуальности. |