У одной из них рука была перевязана серыми от грязи бинтами. Рана гноилась. Остальные лежали, не получая
вообще никакой медицинской помощи.
— Это было похоже на фильм, снятый англичанами в лагере уничтожения Берген-Бельзен. Те же изможденные тела и полная беспомощность. В то же время
Мори и его охранники вовсе не были недокормленными. Они были здоровы, как и все остальные жители «высокого квартала». Те, кто сейчас называется
Советом.
— Почему вы не ушли? Почему остались? Вы могли развернуть грузовики и отправиться на поиски другого убежища…
Максим покачивает головой:
— Не знаю. Конечно, решение принял кардинал, но никто из нас не возразил, когда он сказал, что мы остаемся здесь. Быть может, дело было в
переизбытке чувств: ведь мы нашли такое большое скопление выживших. Не знаю. Мы как будто вернулись домой. Даже несмотря на то, что дома было
мерзко. Если бы это был брак, то мы были бы красивой и богатой невестой, а мужем был бы нищий тролль, уводящий ее жить в мокром и холодном подвале.
Я улыбаюсь.
— По теперешним временам подвалы — это неплохо. В наше время их решительно недооценивали.
— Вы созданы не для мышиной доли… — отзывается Максим.
В «Божественной комедии» Данте говорит «Вы созданы не для животной доли». Но это изменение стиха вполне подходит: мы живем, как мыши, в мире,
который наши предки сочли бы недостойным. Мы питаемся нечистой пищей. Мы обшариваем и разграбляем заброшенные дома, радуясь находкам, которые до
Страдания посчитали бы мусором. Мы скрываемся от жестокого дневного света, прячась все глубже. Бледные, как призраки. Больные. Мы — уродливая
карикатура на человечество, которым были когда-то.
Но жить, выживать — означает устанавливать строгие границы своей гордости.
— Что важно, так это жить, — отвечаю я.
Максим встряхивает головой. Его густые седые волосы (которые он даже здесь, внизу, непонятно каким образом умудряется содержать в чистоте)
колышутся, как львиная грива. Максим — вылитый польский актер прошлого века Даниэль Ольбрыхский.
— Я не согласен, — говорит он. — Важно и то, как живешь. Когда положение невыносимо, стиль — это все. Знаю, знаю, ты не согласен. Не заставляй себя
повторять это. Но я вижу это так.
У Максима легкий, едва заметный акцент. И его итальянский решительно лучше моего. В прошлой жизни он был преподавателем теоретической физики в
Санкт-Петербургском Государственном Университете. В день, когда все изменилось, он был в Риме на конференции, организованной Папской академией наук.
Спустя год он вошел в состав академии, а теперь, насколько известно, был последним ее членом.
— Рано или поздно меня тоже попросят выйти с какой-нибудь экспедицией, и я не вернусь. Как и другие до меня. Совет не придает науке никакого
значения. В свете того, что мы натворили, нельзя сказать, что они не правы. Но в целом, теоретическая физика никого не убила. Я хочу сказать,
непосредственно не убила.
Мы делили с ним эту комнату почти десять лет. Мы теперь знаем друг друга, как старые супруги. Или сокамерники. Ограниченность пространства сближает.
Или сводит с ума.
Над койкой Максима висит несколько фотографий. Прекрасная женщина намного моложе его. Две голубоглазые девочки. Это не настоящие фотографии, а
вырезки из старых модных журналов. Края ободраны.
— У меня ни одной фотографии Алексии и Ирины. И фотографии жены тоже, — признался он мне однажды вечером, глядя в угол комнаты. — У меня есть только
память о них. |