А сердце открылось широко для её приёма, приняло её, чтобы в нём жила, и начало биться живей на аплодисменты.
Дух сказал, движимый своим величием:
– Я равен Богу! Я великий, я наивысший!
Затем потемнело, всё вокруг погасло, толпа отступила от него и пошла венчать другого уже великого изганника небес, побивая камнями ими выбранного на осуждение. Ангел остался наедине со своим величием.
Но того ему не было достаточно для жизни, какой-то могильный холод его окружал, пожирал сам себя и голодным был, как в начале. Он начал искать на голове лавр и нашёл на ней только сухие ветки; искал воспоминания величия для поддержания души и нашёл только их высохшие и холодные кости.
Затем во сне он снова увидел небо, к которому подлететь уже не мог, потому что очень много пал гордостью, что его задерживала в холодных землях долины. Только один верный небесный товарищ стоял у его бока со слезой милосердия на глазах.
– Брат! Брат! – спросил грустными словами ангел. – Не унесёшь ли меня отсюда в мой край, на небеса?
– А! Я желал бы, но не подниму тебя. Твоё тело оковано, ты окаменел в гордости; обрати глаза выше и проси Отца.
Кто же произнесёт молитву падшему? Слушали его Бог и духи, а в продолжении уничижительной песни спадало бремя падений с небесного изгнанника. Наконец очень лениво отпустила его земная гордыня. А глас Божий говорил сверху:
– Не судите, да не судимы будете! Не возмущайтесь и не осуждайте, чтобы возмущения и осуждения не вызывать! Ты столько раз падал, сколько раз боролся, и, если бы не милосердие, ты бы не поднялся после падения.
Долго расходились слова Отца по пространству эфира и звучали тысячу лет в сердцах ангелов и написались золотыми буквами на крыльях духов, и небесный посланец отнёс их даже на нашу землю. Слеза возмущения, пролитая духом-изгнанником, была последней в благословенных кругах.
Варшава 1 декабря 1846 г.
Пан староста Каниовский
(из бумаг Глинки)
Мне выпало пережить те времена, когда можно было досыта насмотреться на людей, которые не были похожи на ординарных и имели фантазию или плохую, или хорошую, или свою. Позже уже появилась некая мода, к которой молодёжь склоняли с детства, чтобы кубок в кубок один к другому приставал, и стали считать то наибольшей порядочностью, когда кто-нибудь, как деньги, выходил из-под штемпеля по воспитанию… похоженький по взглядам моды.
В наши времена, хотя определённые правила никто не нарушал и уважал их, в иных делах считал себе за обязанность не лгать ни фигурой, ни ртом, ни париком, ни вставными зубами, ни мягкостью, если её не имел, ни мужеством, ежели Господь Бог его не дал. А уж могу смело сказать то, что людей особенных иные, быть может, времена столько не показали бы, как последние лета Речи Посполитой. Пусть мне кто-нибудь покажет такого пана, как князь наш, воевода Пане Коханку, как пан староста каниовский, как Гоздзкий, сводный брат княгини де Нассау, как Яблоновский, что иных я обойду, потому что более мелких не перечислить. В меньших селениях также было предостаточно таких более мелких оригиналов, что на малую мерку тем не уступали. Я на них насмотрелся! Но кто бы там о жуках писал, когда об орлов тёрся.
О пане старосте каниовском ходило много историй, не все правдивые, потому что на спину таких людей кладут часто то, что им не принадлежит; я тут только об одной авантюре расскажу, в которой коса попала на камень, как это обычно говорят, и этот известный кавалер ясно вельможный воеводиц Гоздзкий… столкнулся со старостой каниовским. Гоздзкому же счастье во всех его авантюрах служило дивно, потому что также был неустрашимого мужества, так его это подзадоривало, что готов был броситься на самого дьявола. А он имел в себе то, что, когда слышал о равном себе авантюристе, его неизмерно тянуло шишек ему набить или накликать несчастье. |