Покрой голову.
Я шутливо отвечала:
– Ну что ты, дорогой Хаджи‑калфа! В чем дело? Ради аллаха… Какие между нами могут быть церемонии?
Сердитое лицо старика хмурилось еще больше.
– Э‑э! Ничего‑то ты не понимаешь, – ворчал он. – Разве можно внезапно, без предупреждения, входить к нареченным ислама…
«Нареченные ислама», вероятно, означало «женщины». Я не спрашивала об этом Хаджи‑калфу, так как разговаривать на подобную тему не позволяла мне гордость учительницы. И все‑таки однажды в шутливом тоне я объяснила ему бессмысленность столь «почтительного» обращения. Теперь Хаджи‑калфа стучит в мою дверь запросто и заходит не стесняясь.
Видя, что я не перестаю подшучивать над ним, Хаджи‑калфа хотел было обидеться, но раздумал.
– Ты нарочно так говоришь, чтобы рассердить меня. Но я не рассержусь… – Потом немного помолчал и добавил, грустно поглядев на меня:
– Ты ведь, как птица в клетке, томишься одна в этой комнате. Пошути немного, посмейся, это не грех… Вот подружимся как следует – я тебе еще спляшу что‑нибудь, чтобы ты хоть немного повеселилась. Согласна, ханым?
Как же объяснить Хаджи‑калфе, что я пишу?
– У меня почерк скверный, Хаджи‑калфа. Приходится упражняться, чтобы ребятишки не пристыдили меня. На днях ведь уроки начнутся.
Хаджи‑калфа облокотился на палку, словно позировал фотографу, в глазах его засветилась добрая улыбка.
– Обманываешь, девчонка! Эх, знала бы ты, чего только не повидал в жизни Хаджи‑калфа! Видел людей, которые, точно каллиграфы, почерком
«сюлюс» [5] пишут. Но писанина их и ломаного гроша не стоит. А есть такие, что пишут криво да косо, закорючками, как муравьиные ножки. Вот из них‑то толк и получается. Знала бы ты, сколько я подметок истер, прислуживая в разных учреждениях; каких только чиновников мы не видели на своем веку! А у тебя какое‑то горе… Да! Горе‑то горе, но нас это не касается. Только, когда пишешь, старайся не пачкать пальцы чернилами. Вот это твоим школьникам может показаться смешным. Ну, ладно, ты пиши, а я пойду домывать полы.
Проводив Хаджи‑калфу, я опять села за стол, но работать больше не могла. Слова старика заставили меня призадуматься.
Хаджи‑калфа прав. Раз уже я взрослый человек, да еще учительница, которая не сегодня‑завтра приступит к занятиям, нужно следить за собой, чтобы не осталось в поведении ничего детского, ни одной черточки. В самом деле, о чем говорят чернильные пятна на пальцах? А следы чернил на губах, хотя Хаджи‑калфа ничего не сказал об этом? Как часто, когда я склоняюсь над своим дневником, особенно по ночам, мне вспоминается жизнь в пансионе. И меня обступают люди, которых не суждено больше встретить. Разве все это не связано с чернильными пятнами? И еще одну фразу Хаджи‑калфы я никак не могу забыть: «Ты ведь, как птица в клетке, томишься одна в этой комнате…»
Неужели, вырвавшись наконец навсегда из клетки, я все‑таки кажусь кому‑то птицей в заточении? Это, конечно, не так.
Для меня в слове «птица» заключен особый смысл. Для меня птица – это прежняя Чалыкушу, которая хочет расправить свои перебитые крылья и разжать сомкнутый клюв. Если Хаджи‑калфа позволит себе и впредь разговаривать в таком тоне, боюсь, наши отношения могут испортиться.
Откровенно говоря, приходится напрягать последние силы, чтобы ежедневно заполнять страницы дневника; как трудно возвращаться к прошлому, в тот отвратительный мир, который остался позади…
В памятный вечер, когда я шла к себе после разговора с незнакомкой, в коридоре меня встретила тетка. Я не успела спрятаться в темный угол, и тетка заметила меня.
– Кто это? – крикнула она. – Ах, это ты, Феридэ? Почему прячешься?
Я стояла перед ней и молчала. |