Вспомните знаменитейших самоубийц: Есенина, Маяковского — носили «объяснения» при себе не один день, не решаясь… Гениально подметил Достоевский, помните, в «Бесах» Кириллов?
— Страх боли?
— Вот-вот! Элементарнейший страх плоти, которую предстоит измучить.
— Ну, там пистолет, веревка… А яд, наверное, самый безболезненный способ?
— А вы попробуйте! — предложил лукавый старик. — Я на вас погляжу…
— Вы б смогли?
Он словно опомнился:
— Это я сгоряча ляпнул. Так вот, восемнадцатое мая. Я — свидетель. Ближе к ночи ко мне является Марьюшка…
— Вы были уже хорошо знакомы?
— В общем, да. Они больше года боролись за этот самый флигель, бумаги приезжали оформлять.
— И мужа знали?
— Поверхностно… Один раз они были у меня в гостях. И беседовали мы вот за этим столом… наряду с другими темами, — старик понизил голос, — о травах.
— О болиголове?
— В том числе. Митенька очень интересовался, а я-то разливался соловьем. Представьте: яд исчез. Но обнаружил я это уже после суицида.
— Вы подозреваете…
— Я знаю! Меня на минутку вызвали к больному, и когда я вернулся, Митенька вышел из кладовки (Видите дверь? Там я хранил травы), больше туда в мое отсутствие никто не входил.
— Мало ли что могла Марья Павловна потом сказать.
— Так были свидетели! Они-то и сказали. Друзья Митеньки, художники — милейшая пара. Они приехали в Опочку на этюды. Не ее друзья, заметьте, и я тогда ее другом не был. Через несколько дней я наносил визит больному, видел Марьюшку на пруду, она писала. Такая живая, обаятельная женщина, ее сорока я б ей не дал. Перекинулись двумя-тремя словами, а ночью, где-то в двенадцатом, она примчалась ко мне — внезапные роды, семимесячные.
— У Марьи Павловны?
— Да нет же. У той самой знакомой художницы, Ларисы… как сейчас помню. Ее даже в больницу нельзя было перевезти, как только жива осталась! Мы провозились всю ночь.
— А ребенок?
— Еще как жив! — Доктор засмеялся. — Не догадываетесь?
В интуитивной вспышке я воскликнул:
— Лара?
— Она самая. В ту ночь скончался Митенька.
— Во сколько?
— По данным экспертизы, яд был принят, грубо говоря, с девяти до одиннадцати.
— Где это произошло?
— На их московской квартире.
— А если Марья Павловна успела в Москву и…
— Друзья Митеньки дали твердые показания: Марьюшка не разлучалась с роженицей с трех часов дня. При «погребенных», так сказать, была найдена записка и мой, — старик вздохнул, — мой пузырь с ядом.
— Пустой?
— Почти… так, следы яда.
— Каков он на вкус?
— Сам по себе болиголов горьковат, но я смягчил горечь внесением других ингредиентов. Меня чуть под суд не отдали, но обошлось. Дисквалифицировали на пять лет.
— Но вы продолжали жить здесь?
— Господи, да я продолжал работать… ну, официально не заведующим, а якобы завхозом. В наших краях меня знают и любят.
— Но насчет трав вы небось закаялись?
— Да, да, конечно, — поспешил с ответом старик, помолчал. — Похоронили мы его тайно.
— Почему?
— По документам склеп Опочининым не принадлежал. Помилуйте! В шестидесятые годы какое дворянство, какие там имения и родословные… Ну, по своим местным связям я сумел добиться захоронения на заброшенном кладбище в земле. |