Изменить размер шрифта - +
Большую часть литературы делают плебеи и строчкогоны вроде Золя и Д’Аннунцио. То же самое я видел в современном театре, это с Кафкой и сблизило нас. Но должен заметить, что всякий раз, когда речь заходила о театре, Кафка становился слепым. Он мог до небес возносить наши вульгарные спектакли на идише. Он мог отчаянно влюбиться в эту комичку мадам Чиссик. Когда я вспоминаю, как он изнывал и грезил об этом создании, мне становится стыдно за человека и его иллюзии. Бессмертие не переборчиво, и всякий, кому по случаю довелось приблизиться к великому человеку, семенит за ним, нелепо переступая, в вечность…

Мне кажется или вы действительно как-то спросили, что меня заставляет оставаться в этой дыре? А что заставляет и придает мне сил терпеть нищету, болезни и – что хуже всего – безысходность? Хороший вопрос, юный друг. Я задал его себе, когда в первый раз прочел Книгу Иова. Чего ради Иов продолжал жить и страдать? Чтобы в конце концов нарожать новых дочерей, заиметь новых ослов, новых верблюдов? Нет, это была игра во имя самой игры. Каждый из нас играет в шахматы с паном Фатумом, Роком. Его ход, наш ход. Он хотел бы уложиться в блиц, в трехходовку, мы стараемся не допустить этого. И хотя ясно, что победа будет за ним, что-то нас побуждает противостоять этому. Он, мой соперник, – ангел упертый, и против Жака Коэна применяет все уловки, ловушки. Сейчас вот зима, и затопишь – холодно, а у меня уже несколько месяцев печка дымит. А хозяин не хочет ею заняться. А хоть бы и в порядок привел – все равно нет денег на уголь, так что разницы нет: в мансарде мороз, как снаружи. Если вы не жили на чердаках, вам себе и представить трудно, какой там наверху ветер. Оконные рамы даже летом ходором ходят. Кот, бывает, на крышу вылезет и всю ночь за окном у меня кричит, как роженица при схватках. Я весь дрожу, накрывшись тряпьем, а он там вопит, то ли милку зовет, то ли голоден. Я и дал бы ему, чтоб унялся, пожрать или бы чем в него запустил – но, спасаясь от холода, я набрасываю на себя все что только найдется, до рваных половиков и старых газет. Так что одно неосмотрительное движение – и надышанного под тряпьем тепла как и не было…

И все же, мой дорогой, уж если играть в игру эту, то предпочтительней – с достойным противником, а не слабаком. Я, во всяком случае, своим противником восхищаюсь, а его прямота меня просто порой зачаровывает. Представьте, сидит он там в своем офисе на третьем или, может быть, седьмом небе, в департаменте, скажем, Промысла, ведающем нашей мини-планеткой, – сидит с одним делом: как бы этого Жака Коэна закапканить и доконать. У меня, понимаете, жизнь на кону, а ему, по всему судя, поручено: «Бочонок разбей, а не дай пролиться вину». Так он и поступает, и это еще чудо, что он до сих пор ухитрялся живым сохранить меня. Ведь сказать стыдно, сколько всяких у меня лекарств, пилюлей, таблеток… Если б не мой знакомый аптекарь, я бы в нищих ходил. Перед сном я глотаю их жменями – и даже не запиваю. Запьешь – до утра потом бегаешь, у меня же простата, и без того вскакиваешь ночью по нескольку раз. В темноте, знаете, категории Канта не пригодятся: время больше не время, а пространство уже не пространство. Только что держал что-то в руке, а в руке – ничего. Зажечь лампу – целый процесс: то бутыль с керосином пропала куда-то, то спички, вот тут ведь лежали… Весь чердак кишит бесенятами. Я, бывает, так им и говорю, знал бы только кому: «Эй ты, уксус-сын вина перекисшего, может, хватит уже штучек-дрючек!»

А то вот среди ночи недавно – в дверь стучат, слышу женский голос. И непонятно – смеется там или плачет… Кто бы это? – думаю. Лилис? Наама? Или собственной персоной Кетэв-Мэрири? Я и крикнул: «Мадам, вы ошиблись адресом!» А она как заколотит, как заколотит – и сразу тихо, и слышу: стон, и вроде как что-то обмякло тяжелое.

Быстрый переход