Изменить размер шрифта - +
То он оказывался у какой-то глухой стены, то перед ним вырастали ступени, а в какой-то раз он увидел, как ступает по потолку, вверх ногами. В другой раз он повис, как червяк, просто свесился с лестницы на сгибах обеих ступней и махал руками в поисках чего бы нибудь, за что можно ухватиться. Какие-то двери открывались и закрывались, стена оказывалась полом, пол – потолком. А то вдруг как будто повеяло ветерком и донесся шорох колес, проезжающих по гравию. Из-за туч, в разрыве, выглядывала луна. Он был на палубе. В небе сверкали звезды. Налетел леденящий свист. Палуба крутым торчком поднялась, и пришлось уцепиться за борт, чтоб не снесло…

Натан Шпиндл стоял теперь как триумфатор, как человек, одолевший вершину и гордо осматривающий дольний мир под собой. Шторм кончился, хотя море еще вскипало и пенилось, как в огромном котле. В предрассветном мутном тумане волны или, может, людские фигуры быстрым бегом подскакивали к кораблю и, наорав на него, отступали, качая белыми гребнями – головами в бараньих шапках. А за ними уже набегали другие, новым сомкнутым рядом, ухватив, что ли, друг друга за руку и о чем-то весело споря – дикая дивизии потустороннего воинства, ветреная, пересмешливая, наводящая ужас. Натан, может, подумал или даже отчетливо понял, что его тут покинули, бросили одного на тонущем корабле, – потому что схватился двумя руками вдруг за голову и возопил:

– Гевалд, спасите! Гевалд…

Ветер рванул маленького человечка за волосы, вздул на нем, как парус, рубаху и отшвырнул. Дикий визг раздался, рычание, хохот. Море залаяло жестким отрывистым лаем, точно свора гончих вырвалась из пучины, а потом, справив дело собачье, зашлась долгим воем…

 

Сатиры

 

Приятель Кафки

 

1

О Франце Кафке был я наслышан задолго до того, как прочел его. А рассказывал мне о нем приятель его Жак Коэн, в прошлом еврейский актер. Я говорю «в прошлом» потому, что к тому времени, как мы познакомились, он уже со сцены ушел. Это было в начале тридцатых, когда еврейский театр в Варшаве стал терять своих зрителей, а сам Коэн превратился в болезненного, сломленного жизнью человека. Одевался он с претензией на щегольство, но одежда его блистала потертостями в тон тускловатому моноклю под левой бровью. Старомодный тугой воротничок «Фатерморд», лакированные туфли, на голове котелок. Циники из еврейского Клуба писателей, который мы оба тогда посещали, наградили его кличкой Лорд. Сутулость уже вовсю пригибала его, но он старался держать осанку, забавно оттягивая плечи назад. Остатки рыжевато-седых волос он зачесывал на голом черепе этаким дугообразным мостиком и, соблюдая традиции старого доброго идиш-театра, нередко переходил на пышный германизированный, особо же – когда заводил речь о Кафке. Примерно тогда же он начал пописывать, но редакторы еврейской прессы как по сговору возвращали ему рукописи. Жил он в мансарде где-то на Лешно и, когда ни встретишь, хворал. В клубе шутили: «С утра до заката – заряжается из кислородной подушки, а ночью – что твой Дон Жуан!»

Встречались мы с ним обычно по вечерам. Медленно отворялась дверь, и Жак Коэн входил с видом европейской знаменитости, соизволившей, так уж и быть, заглянуть сюда, в это захолустное идиш-гетто. Прищурив правый глаз, надменно оглядывал зал, выражая в брезгливой гримасе свое отвращение к тяжкому духу селедки, чеснока и чиповых сигарет. Взор с презреньем скользил по столам, заваленным истрепанными газетами, сломанными шахматными фигурами и воняющими окурками в непомерных пепельницах, вкруг которых, клокоча и вдруг взвизгивая, спорили о литературе неуемные завсегдатаи. Жак Коэн стоял и многозначительно кивал головой, как бы размышляя и самому себе поддакивая: «А чего еще ожидать было от шлэмохэм?» А я, завидев его, сразу совал руку в карман и ощупывал злотый, который он неизбежно попросит взаймы.

Быстрый переход