|
При такой толщине невозможно быть чистой. Я пускала ей кровь, и это была для меня настоящая пытка. Потом умер Гуткинд, нам прислали нового лекаря, и больше меня к ней не звали – за что я благодарила Господа, да!
Нового доктора звали Липэ, и он все рассказывал в городе. Дишка уже не могла ходить. Ноги у нее разнесло, как колоды. Было трудно подобрать ей обувку. Старые платья на нее не налазили, а новых она не заказывала. Завернется в старую шубу или ротонду – и так и сидит. Залман привез ей мужские домашние туфли, в них она и просиживала весь день, на скамеечку ноги поставит, а служанка кормит ее, ну как ребенка… И вот так, сидя в кресле, она проела свою мельницу, лавки, дома, все, что было. Ее обворовывали, а что оставалось – ей в жерло отправлялось. Она даже камень Бендиту не поставила…
Говорят же: на халяву – наедайся на славу… Пока Залману щедро платили, он все привозил ей. А как в долг попросила – онемел и оглох. Прислуга крала, воровала, потом вся вдруг исчезла. Даже некому было собак покормить, и они передохли или гицель попереловил. Теперь к Дишке повадилась Годэлэ Шмойш, баба ушлая, или, как у нас говорят: вор с глазами. В доме еще кое-что оставалось: украшения, цацки. Все это Годэлэ распродавала и снабжала Дишку едой – не из Люблина уже, конечно, из местных лавчонок. И всякий раз подавала Дишке дутый счет, дурила ее как хотела. И даже не очень таилась – уличить-то ее было просто, но, когда человек ожирел, у него заплывает и мозг. А может, Дишка все видела, а что было делать? Набрала в рот воды – и молчок. В ее положении хуже, чем быть паралитиком. Потом Годэлэ нашла одного афериста. Тот стал давать Дишке деньги, под залог. Ну, и отнял у нее дом, а Годэлэ тоже, как говорится, косточку обсосала.
Дишке велели убраться. А кто ее возьмет к себе, это же кусок горя! В городе зашумели. А дело было зимой, в самый мороз. На улице ее не бросишь, живое существо! Гадали-рядили – поселить ее в хекдэше, в приюте у кладбища. Нищие там, конечно, подняли гвалт: эта клоздра займет всю избу! Ругали общинников последними словами. Хотя Дишка, ясное дело, была обреченная, но ей все-таки освободили место, поставили кровать, застелили соломой, сверху рогожей – и пускай из котла хлебает еще один рот. Теперь выслушайте историю.
Выводят Дишку из ее будуара – а она не проходит, дверь узка. Представляете, чистая правда! Тащат, пихают, собрались мясники, балэголы, те еще парни, – ни в какую! Чего только с ней не проделывали – чудо, что еще осталась жива. Наконец вытащили. Дальше: привозят ее в хекдэш – а она опять не пролазит. Опять суматоха. Целый час ее, может, мучили, вволокли, кладут на кровать, а кровать под ней кряк – на две доли. Уже думали, не пережить ей этого дня. Но кому назначено маяться – тот положенное отмается. Разыскали железную кровать, поместили, лежит.
Добрые люди стали приносить ей поесть. Но ведь сколько ей ни тащи – не хватает. Поглощает, как зверь. А другим чего принесут – лапу тянет. От той Дишки, какую я некогда знала, совсем ничего не осталось. А что, я тоже, хотя у самой была уже куча детей, каждый день приносила ей что-нибудь: кашу, бульончик. Она уже, правда, не перебирала, кто вчерашней картошки подаст, кто черствых клецок – все сгребает. У нее отнялась речь – лежит и мычит, как немая. Вставать она не могла, и все, бедная, под себя. Женщины-габэтши, да и другие, приходили к ней, обмывали, обтирали ее. И вдруг – это случилось за несколько дней до Пэйсэха – садится она на кровати и внятно так говорит: «Зовите, евреи, людей, я пошла умирать…»
Три еврея явились из синагоги, приняли, как положено, покаяние, потом она отвернулась к стене и умерла. В хекдэше она, конечно, спала телом, но и мертвая была так тяжела, что гроб несли ввосьмером – нашлись добрые люди…
Насчет того, что вот говорят: подходят друг дружке. |