Я стала, наверное, старой, потому что не было во мне ни капли ревности, ни интереса к тому, с кем и как он прожил эти годы, мне все это было безразлично: важно было, что он есть, что все эти годы, которые прошли врозь, – просто миг, ничтожная размолвка вчера вечером, а сегодня мы снова радостно встретились, провели вместе изнурительные сутки, и эти сутки для меня стали каменным мостом между прошлым и будущим, и это будущее без него не могло быть.
Ощущение было особенно сильным оттого, что я бы ни за что не смогла сказать ему этого, и дело тут не в гордости или нежелании сделать первый шаг! Ведь с его точки зрения легче всего объяснить такой порыв тоской одинокой тридцатилетней женщины, с ребенком, неустроенной, когда‑то любимой и желающей подштопать прохудившуюся ткань жизни лоскутами старой любви. Всякой зрелой женщине хочется иметь рядом, а точнее – впереди себя сильного, надежного мужчину.
Но мне не нужна была его сила – я дожила до сладкого ощущения способности раздавать долги. Господи, да мне ничего почти не нужно от тебя – я сама хочу дать тебе все! Ах, это никому не объяснишь, это можно почувствовать только сердцем – как радостно в любви давать, а не брать…
Я смотрела на его серое, осунувшееся за день лицо, тяжелые скулы, резкий нос, суховатый крепкий подбородок, свесившиеся на лоб мягкие волосы, и мое сердце горевало о нем болью не подруги, а матери. Я не знаю и знать не хочу, с кем он живет. Но ту женщину, которая сейчас с ним, он не любит. Это я знала наверняка. Я не могла объяснить, откуда во мне эта уверенность, но не сомневалась ни на мгновение.
В любящих мужчинах есть какая‑то размягченность.
Может быть, я все придумала, но мне почему‑то казалось, что его одержимость в работе возникла потому, что он не выносит из этого здания в свою личную жизнь ни одной крупицы души. Его личная жизнь вне этого громадного дома – ненастоящая, бутафорская, она только какими‑то внешними чертами напоминает обычную жизнь. Она представлялась мне вроде дизайнерского интерьера в мебельных магазинах – выгородка из двух фанерных стен с фальшивым окном, занавесками, на стене эстамп, расставлена мебель, декорация жилья, но никто в этом жилье не живет, там не любят, не скандалят, не делят вместе мечты и горе. А только стоят равнодушные покупатели. И смотрят. И спрашивают цену…
Ах, какая огромная, непосильная цена! Я готова отдать всю жизнь, только бы выплатить эту цену…
Стас, не молчи, скажи что‑нибудь, улыбнись, ты ведь так прекрасно улыбаешься, растопи лед молчания и отчуждения. Надо мной сейчас километровая толща льда, как над материком пятнадцать тысяч лет назад. Я вмерзла в лед, застыла в нем навсегда, словно беспечная мушка в капле янтаря…
Он молчал, думая о чем‑то своем. Я знаю, таланту не трудно работать, таланту трудно жить…
– Стас, а Стас! – позвала я его.
– Да? – повернулся он ко мне, и лицо у него было светлое, мягкое, как тогда, когда еще не пала на меня километровая толща льда.
– Ты подшучивал надо мной, говорил, что я зубрила.
Он кивнул.
– А я запомнила с восьмого, не то девятого класса: «Все перемены, в натуре случающиеся, такого суть состояния, что сколько чего у одного тела отнимается, столько присовокупится к другому, так, ежели где убудет несколько материи, то умножится в другом месте»…
Стас поднялся, дошел до двери, вернулся. Он так смотрел на меня! И хотел что‑то сказать, я видела, как дрогнули у него углы губ, но голосом Севергина хрипло крикнул над головой динамик:
– Опергруппа, на выезд! Люсиновская, шестнадцать, квартира семьдесят девять, седьмой этаж, пьяный с ружьем заперся, грозится жену убить…
На выезд. На выезд. На выезд. В гон, в брань, в боль. Чтобы умножить своей живой материей в другом месте, чтобы отнять у своего сердца, и присовокупить к другому. |