Мальца забери, горемыка.
А замер тот, не шевельнется, и на дитя смотрит как на подменыша.
— Бери, кому говорят! — из толпы вышел староста, поклонился поясно, произнёс с почтением: — Здравствуй на века, госпожа лесная ведунья.
— И тебе не хворать, Вазим-староста, — с достоинством ответила ему.
И тому же отцу нерешительному:
— Мальца забери, кому говорю? Богатырь он у тебя, крепкий, славный да справный, держать тяжело, я же женщина старая.
Тогда только шагнул ко мне Гордей, про меч и кинжал позабыв, забрал малыша осторожно, а тот возьми да и зареви на всю деревню — у меня-то руки без перчаток, и держала не в пример бережнее, а Гордей он мужик как мужик, руки мозолистые, хватка железная.
— Да что ж ты с дитём делаешь? — возмутилась я.
Отпустила клюку, забрала мальца, тот у меня затих мгновенно.
— Да что ж за народ-то пошёл! — возмущению моему предела не было.
И держа ребёнка, решительно в дом направилась, в полнейшей тишине люда окрестного.
А как порог переступила, так и окончательно злость меня взяла, да такая, что ни словом сказать, ни матерным описать. Из избы вышла тут же, остановилась на пороге, оглядела крестьян застывших, да нашла лицо искомое.
Путятишна, жена Осмомысла-охотника и мать этого, который мальца нормально взять на руки не может.
— Путятишна, — громко сказала я. — Ты же травница известная, неужто вех ядовитый определить не сумела?
Жена Осмомысла-охотника из толпы вышла, смущённо передник сминая, да и сказала, стыдливо:
— Так, живот прихватило у меня, опосля пирога с брюквою, четыре дня в нужнике обреталась поди.
Вот же люди! Не зря говорят — сапожник без сапог!
— Путятишна! — у меня голос со старческого, на вполне себе женский сорвался. — Ты же травница! И скажи ка мне, травница, что по вкусу брюкву да репу напоминает?
И побледнела женщина. Как есть побледнела, да и ответила голосом дрожащим:
— Вех ядовитый…
И тут же кинулась к избе своей, уж у неё-то противоядий имелось всяческих, хорошая баба была, хозяйственная да прагматичная, а ко мне осторожненько сам Осмомысл-охотник подошёл. Отдала ребёнка ему. Счастливый дед в улыбке щербатой расплылся, а всё потому, что не нужно было ему с лешим моим спорить, с Лешинькой вообще лучше никогда не спорить.
— Внук, — сказал мне восторженно Осмомысл.
А то я не в курсе, что внук.
— Ты внука-то береги, — посоветовала я, хватаясь за припрыгавшую ко мне клюку. — Ты мою Чащу знаешь, у неё к дитяткам особые чувства и если ей кого дают, она же возьмёт, а вот отдаст ли — уже вопрос.
И тут голосом сиплым, нервным, Гордей да и вопроси:
— Это ж выходит, что кто-то сына моего лесу Заповедному отдал?!
Я по ступеням дома его ступила, к воину бывшему подошла, руку протянула — не отшатнулся даже, силен мужик. Даже почти уважаю. И заглянув в глаза его тёмные, образ матери фальшивой и передала.
— Иввваника! — прорычал Гордей-воин.
Селяне разом ахнули, а кто-то и запричитал.
— Убью! — прошипел Гордей.
— А вот это, мил-человек, не получится, — я руку от щеки его убрала и в лес отправилась, обронив напоследок: — Чаща моя зело младенцев жалует, но коли девица попадется невоспитанная, то воспитанием не брезгует.
И тут из толпы крик истошный раздался:
— Доченька! Моя доченька!
Я обернулась, плечами пожала, да и ответила:
— Отдадим. Вот как только перевоспитаем, так и отдадим. Если перевоспитается, конечно. |