Пусть только он будет жив. Пусть только он не лежит растерзанный в пустыне, не гниет на солнце. Главное же, не дай ему умирать медленно, от жажды и ранений, когда он не в состоянии подозвать прошедших в двух шагах санитаров. Если нужно, пусть он лучше попадет в плен. С этим я примирюсь. Но, пожалуйста, молю тебя, пусть его не будет среди погибших, чье тело еще не найдено.
«Прости нам прегрешения наши…»
Клаудия колеблется. Что ж, ладно, пусть так. Прости мне мои прегрешения. Если они у меня есть.
«Верую в Бога Отца, Бога Сына и Духа Святаго…»
Пусть так. Все, что хочешь. Только исполни.
Собраны пожертвования для детей из коптского приюта в Гелиополисе, паства еще раз возносит мольбы («Даруй победу, о Боже, и вразуми врагов наших…») и поднимается на ноги. Шелковые и ситцевые платья, мундиры, летние костюмы выходят из собора и направляются к аллее вдоль Нила. Клаудия быстрым шагом проходит сквозь эту толпу, ни на кого не глядя, и пересекает улицу, чтобы остаться одной. Она направляется к мосту и стоит там несколько минут, глядя поверх реки в сторону Гезиры, на серо-зеленое убранство пальм и казуарин, на блистающую воду и белый серп паруса фелюги. Вот земля, где правит Бог, думает она. Бог, который утолит все печали. И на ум ей приходят новые молитвы. Одним духом поверяет она их пустынному суховею.
Со своего места Лайза наблюдает за Клаудией, которая вроде бы спит, а может быть, и нет. Тишина. Глаза Клаудии закрыты, но губы раз или два слегка дрогнули. Когда еще Клаудия была такой? Лайза не может вспомнить случая, чтобы мать заболела, обнаружила слабость; видеть ее такой — все равно что смотреть на поваленное дерево, которое росло всю твою жизнь. Лайза не задумывается о развязке: мир, в котором не будет Клаудии, невозможно себе представить. Клаудия просто есть; она всегда была и всегда будет.
Лайза задумывается о любви. Она любит своих сыновей. Она любит своего любовника. Своего мужа она тоже каким-то непостижимым образом любит. Любит ли она Клаудию? И, если уж на то пошло — любит ли ее Клаудия?
Все это вопросы, на которые она не может — или не хочет — ответить. Связь, которая существует между ней и Клаудией, в конце концов, нерасторжима. С нею ничего нельзя поделать, и так было всегда. Она признала это давно, с беспощадной искренностью ребенка.
Лайза читала книги Клаудии; вот мать удивилась бы, узнав об этом. Где-то у Лайзы дома лежал старательно упрятанный коричневый конверт с двумя или тремя газетными фотографиями. Там же была большая статья, посвященная Клаудии. «В профиль» называлась она — и точно, там был профиль Клаудии, не высохший и желтый, как сейчас, а нежный, на фоне бархатного экрана, элегантно повернутый и подсвеченный каким-то умелым фотографом. Автор текста был не так искушен в лести: «Клаудия Хэмптон вызывает оживленные споры. На нее, историка-дилетанта, популяризатора, одни ученые смотрят свысока, другие с жаром доказывают несостоятельность ее теорий. Высокомерие воодушевляет ее: «Они считают, что могут пренебрегать мной лишь на том основании, что мне хватает решимости действовать самостоятельно, не цепляясь за выгоды академического пенсионного страхования. Критика приводит в восторг, ведь она дает ей возможность отыграться: обожаю ломать копья на страницах печатных изданий. Как бы то ни было, победа обычно остается за мной. Она ссылается на спрос, который имеют ее книги. И кто убеждает всех этих людей в том, что необходимо знать и понимать историю? Такие, как я, а не Элтон или Тревор-Ропер». Однако, несмотря на всю браваду, у Клаудии Хэмптон есть уязвимые места. Обозреватели беспрестанно бранят ее за красочное, но, надобно признать, непоследовательное и противоречивое сочинительство. История в стиле техниколор, Элинор Глин исторической биографии, проповеди дилетанта — таковы отзывы критиков о ее творчестве».
Обо всем этом Лайза могла судить беспристрастно. |