Изменить размер шрифта - +

Обо всем этом Лайза могла судить беспристрастно. Книги оказались более легкими для прочтения, чем она ожидала; в то, что они небезупречны, ей не составляло труда поверить. Ведь она, что ни говори, знала Клаудию, знала, как та может не знать самых простых вещей.

Клаудия никогда не знала Лайзу. Ибо Клаудия никогда не воспринимала Лайзу отдельно от себя. Клаудия всегда заслоняла Лайзу — даже сейчас, в безликой больничной палате, Лайза сидит и настороженно наблюдает за каждым ее движением. В присутствии Клаудии Лайза бледнеет, лишается дара речи — по крайней мере, лишается возможности привлечь внимание к своим словам, — становится на пару дюймов меньше ростом и все время, всегда помнит свое место. Но есть другая Лайза, и она совсем не такая. Эта другая Лайза, не знакомая Клаудии, самостоятельная, хоть и не самоуверенная; она привлекательнее и умнее, она искусная кухарка и хорошая мать, вполне достойная, хоть и не образцовая, жена. Она знает теперь, что вышла замуж слишком рано и слишком поспешно и не за того человека, но она научилась обращать обстоятельства в свою пользу. Кроме того, она обнаружила, что хорошо справляется с рутинной организаторской работой; последние пять лет она незаменимый секретарь одного первоклассного частнопрактикующего хирурга, и именно там, на работе, она познакомилась со своим любовником, тоже врачом. Когда-нибудь, когда мальчики повзрослеют, Лайза и ее любовник, возможно, поженятся — если только она сумеет себя убедить, что с Гарри все будет в порядке, что он справится и найдет себе кого-нибудь.

В палате становится темнее, к окнам приникают зимние сумерки. Лайза поднимается, включает свет, думает, не задернуть ли шторы, собирает вещи в сумку. Когда она надевает пальто, Клаудия открывает глаза.

— Не пойми меня неправильно, — говорит Клаудия, — мой интерес к Всевышнему не означает, что я готовлюсь предстать перед ним. Он исключительно абстрактный.

Лицо ее внезапно дергается, губы сжимаются, пальцы судорожно вцепляются в одеяло.

— С тобой все в порядке? — спрашивает Лайза.

— Нет, — отвечает Клаудия. — А разве так бывает?

Лайза застывает, так и не вдев руку во второй рукав. Странное чувство охватывает ее, и секунду или две она не может понять, что это, а просто стоит и смотрит на Клаудию. Теперь она поняла. Это жалость — жалость овладевает ею, как голод или болезнь. Прежде она испытывала жалость к другим людям — и никогда к Клаудии. Она прикасается к ее руке.

— Мне пора идти, — говорит она, — я приду в пятницу.

Когда я сейчас смотрю на Лайзу, я замечаю на ее лице печать среднего возраста. Это меня расстраивает. В конце концов, наши дети для нас всегда молоды. Девочка, пусть даже молодая женщина, но эти затвердевшие черты, начинающее расплываться тело говорят о том, что времени впереди осталось не больше, чем уже прожито… господи, нет. Я с удивлением смотрю на эту матрону из лондонского предместья, гадаю, кто передо мной, — и вдруг из этих глаз, окруженных трогательными «гусиными лапками», выглядывает и смотрит на меня восьмилетняя Лайза, шестнадцатилетняя Лайза, Лайза через год после замужества, с красным вопящим младенцем на руках.

Все трудней и трудней верить, что в Лайзе есть четверть русской крови. Где-то в этой типичной представительнице типично английского среднего класса, одетой в твидовый костюм, пышную шелковую блузку и начищенные до блеска туфли, живет частичка самой жестокой истории в мире. Где-то в ее душе, хоть она не знает об этом и не хочет знать, звучат позывные Санкт-Петербурга и Крыма, Пушкина и Тургенева, миллионов терпеливых крестьян, свирепой зимы и засушливого лета, и самого прекрасного языка из всех, когда-либо звучавших на земле; где-то там самовары и дрожки, и печальные миндалевидные глаза, и бесчисленные иконы.

Быстрый переход