|
И вы не раз встречали ее, и если без нужды, то обходили мимо, невольно на что-то досадуя, словно бы эта женочонка перебежала вам дорогу, перебила путь; и лишь когда пропадет она, вы спохватитесь вдруг и поймете, какая была необходимая эта вроде бы случайная фигура.
Интересно узнать, куда только девается вся значительность человека, кою носил он в Спасе; видимо, всякий рождается для своей земли и своей судьбы. Не нами сказано: где человек родился, там и сгодился.
«Сказать бы ей вслух о том, что подумалось, так ведь не поймет». Бурнашов с любопытством смотрел на Лину, на ее ловкие руки. Хозяйка уловила затаенный досмотр и сказала, оправдываясь: «Я с грыба живу. Если бы не грыб, где бы мы копейку достали? Мы на грыбе детей подняли и дом построили. В колхозе не шибко поваживали».
Не нажила Лина Самсонова своими хитростями богатых сундуков и яркого платья; только-только перемоглась да детей оперила. А сколько работы снесла: гору неподъемную… Как плохо мы знаем родного человека, все издали смотрим, как сквозь дверной глазок. Не нами сказано: ломоть в чужих руках всегда толще. Бежали когда-то, торопились от этой жизни, подгоняя, понукая друг друга, заманивая издалека сдобными калачами, но вот минули годы, и сладости сельской жизни видятся сквозь бинокль – эти молочные реки и кисельные берега, а тягости – сквозь мелкоскоп. Если кто и занегодует о суровости деревенской жизни, то сразу же и окрик в ту сторону. Все сместилось, поменялось местами, ибо человек живет нынешним, а радуется утраченным…
«Может, дошло ей, что меж Маруськой и Гришаней ничего и не было? – невпопад подумал Бурнашов. – Ведь ей ли не знать, что Гришаня ныне как обнаженный еловый корень. Вроде и витой, завяленный, но без соков. Да и крепость-то, если по правде, откуда взять? Там болит, тут прихватывает, и воздуху всегда мало».
Узловатые бабьи пальцы снова над столом, прибирали грибы (целая занавеска парила возле печи), а Бурнашову казалось, что они зашивают его печаль в особую торбочку, чтобы снести ее в дремучий лес и забыть на суку. Но все помнилось, все-о: возрождение не приносит забытья, беспамятства, как бы мы к тому ни стремились. Бурнашову чудилось, что он накрылся одеялом с головою, наглухо, и теперь прежняя жизнь уже не коснется его. Что за привычка убегать, а? Но разве долго так высидишь? Жарко же, душно, невольно выкурнешь из схрона. Бурнашова порою словно бы холодной водой окатывало, и он с ужасом вспоминал самосожжение. Ведь не рукопись горела, а сам он корчился, извивался от боли. Бурнашов морщился, крутил головою, как после тяжкого похмелья. Если попытаться восстановить роман, вспомню ли? Слово за слово… Это лишь кажется, что голова – это лагун без затычки. Если что есть в голове – не вытечет. Другое дело: не отсек ли я себе голову?
Лина отвлеклась от заделья, заметив ушибленный вид гостя, скорбную, мятую его физиономию, повторила:
– Что с вами, Алеша? В гроб краше кладут.
– В колхоз решил записаться, – вдруг доверился Бурнашов как на духу. Ведь за этим и шел к соседям, чтобы некуда было отступать. Зажал себя в угол, верно? И тут же поверил в искренность намерений. – Я теперь не писатель, а колхозник.
Лина хитровато расплылась («Ой рассмешил, ой рассмешил, так я тебе и поверила, кто от дармовых хлебов откажется»), но по извечной женской отзывчивости принялась убеждать:
– Не выдумывай, Федорович. Без тебя найдется кому робить. Наши-то мужики в колхозе шалтай-болтай, а тебе на что? Тебе ли не жить? Живешь – красуешься, ручки скламши, – искренне завидовала соседка, подмаргивая светлыми глазенками, в которых мешались удивление и жалость.
«Она жалеет меня, – осенило Бурнашова. – Я для нее как дитя неразумное, бессловесное. Коли плачу, животик болит. |