Ему полегчало, он сел поудобнее, только сжал
ручки кресла, словно оно могло взбрыкнуть и сбросить его на
пол. Он сумел направить разговор на то, что ей близко, и она
говорила и говорила, а он слушал, старался уловить ход ее мысли
и дивился, сколько всякой премудрости уместилось в этой
хорошенькой головке, и упивался нежной прелестью ее лица. Что
ж, мысль ее он улавливал, только брала досада на незнакомые
слова, они так легко слетали с ее губ, и на непонятные
критические замечания и рассуждения, зато все это подхлестывало
его, давало пищу уму. Вот она умственная жизнь, вот она
красота, теплая, удивительная, такое ему и не снилось. Он
совсем забылся, жадно пожирал ее глазами. Вот оно, ради чего
стоит жить, бороться, победить... эх, да и умереть. Книжки не
врут. Есть на свете такие женщины. И она такая. Он воспарил на
крыльях воображения, и огромные сияющие полотна раскинулись
перед его мысленным взором, и на них возникали смутные
гигантские образы -- любовь, романтика, героические деяния во
имя Женщины -- во имя вот этой хрупкой женщины, этого золотого
цветка. И сквозь зыбкое трепещущее видение, словно сквозь
сказочный мираж, он жадно глядел на женщину во плоти, что
сидела перед ним и говорила о литературе, об искусстве. Он и
слушал тоже, но глядел жадно, не сознавая, что пожирает ее
глазами, что в его неотступном взгляде пылает само его мужское
естество. Но она, истая женщина, хоть и совсем мало знающая о
мире мужчин, остро ощущала этот обжигающий взгляд. Никогда еще
мужчины не смотрели на нее так, и она смутилась. Она запнулась,
запуталась в словах. Нить рассуждений ускользнула от нее. Он,
пугал ее, и, однако, оказалось до странности приятно, что на
тебя так смотрят. Воспитание предостерегало ее об опасности, о
дурном, коварном, таинственном соблазне; инстинкты же ее
победно звенели, понуждая перескочить через разделяющий их
кастовый барьер и завоевать этого путника из иного мира, этого
неотесанного парня с ободранными руками и красной полосой на
шее от непривычки носить воротнички, а ведь он явно запачкан,
запятнан грубой жизнью. Руфь была чиста, и чистота противилась
ему; но притом она была женщина и тут-то начала постигать
противоречивость женской натуры.
-- Да, так вот... да, о чем же я? -- она оборвала на
полуслове и тотчас весело рассмеялась над своей забывчивостью.
-- Вы говорили, этому... Суинберну не удалось стать
великим поэтом, потому как... а дальше. не досказали, мисс, --
напомнил он, и вдруг внутри засосало вроде как от голода, а
едва он услыхал, как она смеется, по спине вверх и вниз
поползли восхитительные мурашки. Будто серебро, подумал он,
будто серебряные колокольца зазвенели; и вмиг на один лишь миг
его перенесло в далекую-далекую землю, под розовое облачко
цветущей вишни, он курил сигарету и слушал колокольца
островерхой пагоды, зовущие на молитву обутых в соломенные
сандалии верующих. |