Часа три Катя провела в магазинах, выстаивая длиннющие очереди за колбасой и сыром, чтобы не идти в больницу с пустыми руками. Весеннее настроение за это время упало на несколько градусов. Потом был набитый троллейбус, получасовая тряска, потом — тоскливый больничный коридор… а тут еще выяснилось, что у старика уже есть посетитель — разговаривают о чем-то голова к голове, и Катя там вроде бы совсем ни к чему. Она немного потопталась на пороге, но тут какой-то, лежавший у двери, спросил довольно сварливо: «Ты чего тут? К кому?» — и старик поднял голову, просиял улыбкой и призывно махнул рукой. Посетитель обернулся и посмотрел на Катю. Она прошла под любопытными взглядами мимо ряда кроватей. «Познакомьтесь, — сказал старик: — Стас — сын моего друга, Катя — внучка моего друга».
И что? Сразу грянули ангельские трубы? Нет, кажется, не сразу. Понравился — да, понравился сразу. Но это еще было не то. Кажется, что-то случилось в тот момент, когда они, пройдя пешком почти весь троллейбусный маршрут, дошли то того пункта, откуда им нужно было идти в разные стороны. Выходит, сначала был страх потери, а уже через него — любовь? Но какая, в сущности, разница! Стасу, как выяснилось, тоже не захотелось расставаться…
Они встретились на следующий день, и пошло-поехало… Начался сумасшедший роман, закрутивший, захвативший Катю до полного забвения всего прочего. Стас был старше почти на пятнадцать лет, женат, в состоянии полуразвода. Художник. Время от времени он водил Катю на подпольные выставки своих друзей и подпольные же концерты бардов и рок-музыкантов. Потом они вместе ехали к нему домой — жена какое-то время назад ушла жить к родителям. Девочки, обычно Лера или Ника, по очереди добросовестно прикрывали Катю. Считалось, что она ночует у кого-нибудь из них. Признаться матери было невозможно, и не только потому, что Стас был женат. Она вообще пришла бы в ужас от такой скоропалительной и бездумной потери невинности. И ранней, боже мой, ранней! Интересно, тогда вообще, что ли, всем казалось, что в семнадцать лет — это рано, или это только ее мать была такая? Шут его знает, теперь не вспомнишь, не поймешь…
Кате нравились его картины. Ей, конечно, вообще нравилось все, что он делает. Но картины и правда были хорошие. Одна из них до сих пор висела у нее… Она догадывалась, что он занимается чем-то еще, что есть какая-то часть жизни, в которую он не хочет ее посвящать, — но это ее не особенно беспокоило. Она так дорожила тем, что есть, что ее совсем не тянуло испробовать запретный ключик к запретной комнате. Нельзя — так нельзя, и всему свое время.
Время пришло, и Катя все узнала, а лучше бы оно не приходило.
Это было уже осенью, поздней осенью. Только увидела его, и сразу поняла: что-то не так. Он ходил взад-вперед по комнате, закуривал одну от другой и говорил, говорил… В Нью-Йорке вышел каталог, его вызывали на Лубянку, продержали четыре часа, сказали… в общем, много чего сказали… Мораль такая: больше терпеть не будем, выбирай — или на Запад, или на восток, причем выбирать надо быстро. Значит, придется ехать, никуда не денешься. И еще о каком-то приятеле питерском, тоже художнике, художнике и поэте… Толя его звали… какая-то сложная фамилия, двойная, что-то-Мирский. Катя, нынешняя Катя, с изумлением обнаружила, что не может вспомнить, напрочь вылетело из головы. Приятель медлил, тянул, не хотел ехать, и его арестовали… а он такой счастливый был в последнее время, полюбил какую-то девушку, совсем молоденькую, похоже на нас с тобой… Вот и тянул, не ехал, а теперь арестовали… В общем, ничего тут не поделаешь, против лома нет приема…
Катя вдруг рванулась — уйти, выйти, поскорее, куда-нибудь, на воздух… Не от обиды, какая тут обида! — от горя, от ужаса. |