— Дитя мое, но это же форма имени, да к тому же не очень уважительная. Можно, я буду звать вас Татьяной?
— Если хотите, зовите.
— По-моему, так будет лучше. Такое имя красивое, как у героини «Евгения Онегина», его и произнести приятно.
— Героини чего?
— Романа «Евгений Онегин».
— А это что? Его едят?
Товстолес так и остался стоять с полуотвисшей челюстью, а потом тихо жаловался Михалычу: мол, последнее время его часто посещает странное ощущение — может быть, он зря зажился на этом свете? Что-то ни современной молодежи он не в силах понять и оценить, ни ее специфического юмора.
Михалыч же полагал, что девушка очень мила, даром что на Танечку не откликается, а исключительно на Таньку, и не знает ни Пушкина, ни кто такой Ельцин и Путин. В конце концов, девушка общалась со всеми, никому не грубила, и все время рассказывала что-нибудь ну очень интересное. Постоянно прорывалось в ней что-то инородное, хотелось сказать — нечеловеческое, но в конце концов, не жениться же на ней Михалыч собрался? А для изучения с этими своими полузвериными позами, взглядами и жестами Танька-Татьяна становилась еще интереснее.
Михалыч органически не мог, конечно же, не воспользоваться случаем, не расспросить девушку о ее жизни в Народе, и Товстолес скоро начал участвовать. Танька оставалась очень мила, и действительно, знала предмет изнутри и глубоко.
— Таня… Ты не могла бы объяснить мне одну вещь: вот вчера Туман пытался обругать меня, и назвал бабочкой.
— А они бабочек не любят, — обстоятельно отвечала Татьяна старому ученому, — бабочки для них очень противные, они только гусениц любят.
— Гусениц?!
— Ага. Так и говорят — «упорный, как гусеница». Это вот так… — профыркала девица по-медвежьи. — Или «красивый, как гусеница», вот так… — снова показывала Танька.
И рассказав все это, девушка вдруг застывала в позе, в которой не то что долго стоять, а даже на мгновение замереть — сущая проблема. А это она, оказывается, так отдыхала…
Или, рассказав о своей жизни в Старых Берлогах (ни полнамеком не дав понять, где это место может находиться), внезапно исчезала из поля зрения, и появлялась с испачканным кровью ртом — это она поймала и сожрала какое-то мелкое существо.
— А хочешь жить среди людей?
— Я медведица, что я буду у вас делать?
— В школу пойдешь, учиться будешь.
И заливается смехом, веселится девица: уж пошутил так пошутил! Ей поздно учиться, она взрослая.
— Люди и взрослые учатся.
— То люди, пускай они и учатся.
— А почему бы тебе не пожить среди людей? Ведь ты на самом деле человек; хочешь в зеркальце поглядеть и убедиться?
— Я от людей в тринадцать лет сбежала; люди меня били смертным боем, я вечно голодная ходила и в рубцах. Так и жила, пока к медведям не прибилась.
Впрочем, о своей жизни до медведей Татьяна не особенно распространялась, а если рассказывала все же — в основном противное и страшное. Для нее это все и была «жизнь у людей» — пьянство, побои, голод, ненужность совершенно никому; так она и жила, пока ее, бежавшую от людей, не подобрали медведи. И что? Возвращаться в эту «жизнь людей»?! Дураков нет! Девушка вполне разумно полагала, что возвращаться не стоит.
Туман тяготился заключением, и даже стал намекать, что его вполне можно и выпустить — все равно скоро придет Толстолапый, он все решит.
Маралов с Ручьем сходил в лес, принес заднюю ногу марала. Остальную тушу частью сожрал сам Ручей, часть принес сам, для Тумана. Маралов нарубил куски помельче, кидать в маленькое окно. |