Изменить размер шрифта - +
Он почувствовал, что она дрожит, и эта дрожь передалась ему, толкала к ней. Слава взял обеими руками её пушистую голову, поцеловал в полураскрытые губы. Таня крепко обняла его и закрыла глаза. Он целовал мягкие губы, лицо, волосы, пахнущие травой и солнцем.

Захлопали двери парадного. У ворот зашумели.

— На море! Встречать рассвет!

Тихими, призрачными улицами пошли они к морю. Выйдя на берег, разулись. Холодок остывшего за ночь влажного песка доставал до сердца, и оно сладко вздрагивало.

— Солнце! Слава! Смотри, солнце! — крикнула Таня.

— Без тебя вижу. — Он снял брюки, не глядя швырнул на замусоренный песок белую рубашку и с разбегу бросился в море.

Вернулся домой в восьмом часу утра. Машинально разделся, лег и проспал до двух часов дня. Во сне они вместе с Галей собирали в поле ромашки, она, смеясь, убегала от него, тяжелое крыло волос билось о хрупкие плечи, закрывало лицо.

Проснувшись, он долго лежал не открывая глаз. Поднявшись с постели, почистил зубы и долго пил воду. Подошел к зеркалу платяного шкафа: губы были чужие, кривые, жесткие. Он вымыл их мылом и снова посмотрел в зеркало. Нет. Все равно казалось, что они не такие, какие были до первого поцелуя.

«Чужие губы, чужие случайные руки, кислое вино, горькая сигарета. Неужели все это и есть та самая взрослость? Куда же они спешили? Куда все они спешили?»

— На память, — чуть слышно сказал Слава, прижимая раскаленный уголёк сигареты к кисти левой руки. Он не охнул, он принял боль, как должное…

 

VIII

 

Шрам остался маленький, но приметный — белый, чуть вдавленный кружок. Слава погладил его и улыбнулся.

Поезд замедлил ход. Слава вышел в тамбур. В открытую дверь врывался запах угольной гари, лязг колес, холодный весенний ветер. В пепельно мрачном небе плыла над городом древняя крепость. Было четыре часа утра. Слава застегнул бушлат, потянулся всем телом, громко произнес:

— И дым отечества нам сладок и приятен!

— Малчик, не ставай фоферёк батьку в печку! — Заспанный, неопрятный проводник отстранил Славу от двери, сунул флажки под мышку; с лязгом откинулась маленькая железная площадка, открывшая ступени вагона.

«А у нас здесь гораздо теплее, и снега нет, — отметил Слава, спрыгивая на перрон. — Дома, наконец, дома! Интересно, почувствует ли мама, что я уже в городе? Сейчас она спит, на рассвете она всегда засыпает, даже когда ее мучит бессонница. Куда же пойти? О! Пойду в чайхану, базарная чайхана уже открыта. Главное — я дома, пусть мама выспится».

В чайхане было тепло, дымился пятиведерный никелированный самовар, сверкающим праздником отражались в нем электрические лампочки. На голубоватом оцинкованном прилавке стояло десятка три расписных фарфоровых чайников. Слава помнил длинные деревянные столы, колченогие табуреты, а теперь здесь стояли веселые стандартные столики на черных железных ножках, железные стулья, оплетенные цветными шнурами. Стены чайханы были расписаны треугольными горянками, горцами в квадратных папахах, нефтяными вышками и кистями винограда, похожими на египетские пирамиды.

На столах белели сахарницы с мелко наколотым рафинадом. В чайхане не подавали ничего, кроме сахара и чая. Здесь не курили не распивали спиртного даже из-под полы, здесь совершалось святое дело — чаепитие.

Осмотревшись, Слава прошёл к свободному столику. Народу было немного. Четверо пильщиков дров, на каждом из которых была ушанка с засаленным байковым верхом. Они опередили Славу минуты на три: он видел, как пильщики вошли в чайхану, цепляясь в дверях козлами. Теперь козла, пилы в брезентовых чехлах, топоры с мощными обухами и длинными отполированными топорищами лежали у стены, а перед каждым из пильщиков стоял расписной фарфоровый чайник.

Быстрый переход