Мол, он совсем не в себе… Ах, он же такой пьющий! Как мы в свое время с ним намучились! Чего я только не делала!
– Хорошо, Алена Арсеньевна, – с трудом расцепив непроизвольно стиснувшиеся от отвращения зубы, самым вежливым образом ответствовал я. – Обязательно передам и обязательно отзвоню.
На том мы и расстались.
Сошников действительно был совершенно не в себе. Все с той же блаженной улыбкой, которую я словил ещё с памяти наткнувшейся на него ввечеру бабульки, но со свежим фингалом под глазом и со следами запекшейся крови вокруг ноздрей, он сидел на голой койке в приемном покое и тихонечко, на одной ноте, что‑то тянул себе под нос. И слегка раскачивался в такт – хотя движения были очень неловкие, болезненные. Глаза оставались пустыми, как у младенца, и слюна по‑прежнему поблескивала на подбородке.
Кошмар.
– Вы его заберете? – шмыгая носом, с нескрываемой надеждой спросил молодой врач, возившийся с ним все утро.
– Вообще‑то я просто знакомый, – ответил я нерешительно и пересказал слово в слово всю отмазку, которой меня снабдила Алена. Врач сокрушенно внимал. – Хотелось бы сначала послушать, что, на ваш взгляд, стряслось.
– А шут его знает, – в сердцах ответил врач.
История Сошникова, насколько мне удалось реконструировать её по рассказу врача, а затем – мента из вытрезвителя, была такова.
«Хмелеуборочная» подобрала его около половины девятого на улице. Это значило, что после того, как соседка отчаялась его поднять и ушла, он просидел в снегу недолго, но, поднявшись, пошел не домой, а куда‑то. Куда – этого, вероятно, никто никогда не узнает. Во всяком случае, его, натурально, сочли вдрызг пьяным, обласкали обычным образом, утрамбовали в зарешеченную клеть и, покатав по городу минут сорок – вплоть до полного заполнения клети – сгрузили в легавку. В отличие от остальных, он вел себя тихо, но запредельно невменяемо, и уже этим – как первым, так и вторым – был подозрителен. Попытка оформить документы на задержание согласно регулярным процедурам успехом не увенчалась – ни на один вопрос он не то что даже не отвечал, а попросту не реагировал. Как бы не слышал. Сидел на манер достигшего нирваны йога, рассеянно страдал от уже полученных травм, тихохонько пел и раскачивался из стороны в сторону.
И при этом совершенно не походил на пьяного – ни агрессии, ни сонливости, ни вихревого стремления добавить. Хотя спиртным от него и впрямь припахивало слегка. Весьма слегка.
Люди в легавке опытные, хотя долго разбираться в нестандартных случаях – не склонные. Быстро сообразив, что дело тут, пожалуй, не в водке, а в чем‑то более серьезном, серьезные же дела всегда чреваты лишними проблемами, дежурный лейтенант склонился к гуманизму. «Отпустим мы тебя, понял? – сказал он. – Отпустим! Вали!» Отпускать в ночной, с вымершим транспортом, ноябрьский город невменяемого по неизвестным причинам человека – тот ещё гуманизм. Но он был проявлен.
И, вероятно, Сошников к утру просто замерз бы, блаженно возлежа в сотне метров от человеколюбивой легавки, но один из молодых рядовых, ещё не вконец осатаневший от каждодневного общения с буйными заблеванными трудящимися, упросил непосредственного своего начальника взять Сошникова в очередной рейд. Доктора наук, попихав ему обратно в карманы обнаруженные там бумажки, сызнова определили в ту же зарешеченную клеть и повезли по черным улицам с тем расчетом, чтобы раньше или позже проехать мимо дежурной больницы. Проехали, разумеется, позже, а не раньше – клеть к этому моменту уже была полнехонька, и кто‑то из клиентов успел на Сошникова помочиться, а кто‑то, обидевшись на явно высокомерное нежелание Сошникова беседовать, от души вмазал в рыло и огрел по балде. Милиционер клялся и божился, что следы насилия на Сошникове не милицейские, а алкашеские, и я сразу ему поверил, потому что чувствовал, как шло дело. |