Траурные ленты на углах. Под каждым – имя, годы жизни, перечень достижений и клятва: «Что ты не успел – мы успеем!» Только под двумя последними не было ни перечней, ни клятв. Потому что завершал печальную вереницу Ельцин, никогда, сколько я помнил, генсеком не бывший, но для полноты картины кооптированный в эту компанию. Под его портретом коротко чернело: «Предатель».
А под портретом его обаятельного и нелепого предшественника – ещё короче и беспощадней: «Дурак».
Фотографии воинов‑освободителей. От самых первых – в буденовках, марширующих пред очами Ильича с шашками наголо, но пешком, до обнимающихся десантников на узких улицах Кабула.
Танки, танки, танки… Но исключительно – засыпанные цветами.
Берлинскими, будапештскими, пражскими…
Фотографии космонавтов. В траурной ленте – Гагарин со своей великой улыбкой, которая, наверное, сама по себе способна была прекратить холодную войну уже в шестьдесят первом, если бы Никите не шарахнуло все ж таки по‑быстренькому победить Америку; в траурной ленте – Комаров…
Ничего тут не было криминального или хотя бы шокирующего. По улицам до сих пор бродит немало людей, у которых в душах творится то же, что творилось здесь на стенах; обязательно должен был найтись некто, взявшийся бы организовать подходящие стены для таких душ. Рынок.
Интерьер впечатлял. Чувствовался прекрасный дизайнер – возможно, наш бывший пациент, мы работали двух питерских дизайнеров экстра‑класса. Будь я лет хотя бы на десять постарше, от ностальгии у меня, наверное, затрепетало бы сердце, в зобу дыхание бы сперло; я едва застал Совдеп, да и то на полном его излете – и все равно мгновенно сработали некие таинственные гены; уже с порога я ощутил себя невинным дитятей, которого великая и добрая страна с отеческой лаской поднимает в светлое завтра на кумачовых ладонях. Каково же, наверное, тем, у кого с кумачами навеки связалась юность – удивительное, и такое короткое, и такое невозвратимое время всемогущества и вседозволенности, время прицеливания… А на прицельную планку им одна за другой садились сверкающие мушки: Братск! Луна! Дивногорск! Венера! Атомные ледоколы! Термояд! Догнать и перегнать Америку! Контакт с иными цивилизациями! Африка освобождается! В Большой Космос могут выйти лишь расы, построившие справедливое общество! Бомбе – нет!!! Ни единой без восклицательного знака…
И многим грезилось, как па Симагину, что уже не за горами СВОБОДА. Время, когда добрый интеллигентный Шурик вместе со своей кавказской пленницей получат невозбранную возможность читать запретных Гумилева, Волошина, и даже Солженицына, а при необходимости жаловаться на товарища Саахова в справедливый и бескорыстный обком – но в целом все будет идти, как шло…
Поэтому нынче столь многие и ненавидят столь отчаянно то время и все, что с ним связано. Собственной доверчивости простить себе не могут. И это бы ладно – но они её НИКОМУ теперь не прощают, борются неистово с доверчивостью и верой как таковой; это у нас завсегда – собственные непоправимые ошибки гордо поправлять, ставя на правеж тех, кто ни сном, ни духом…
Знаменосный мужской голос – даже голос был весь какой‑то тогдашний, даже мелодика, сейчас таких просто не бывает – пел приглушенно и ненавязчиво, так, чтобы не мешать разговаривать тем, кто пришел поговорить, но и не позволяя вовсе перестать слышать себя: «Будет людям счастье, Счастье на века – У Советской власти Сила велика…»
Я пошел к стойке.
Здесь, разумеется, было самообслуживание. Никаких официантов. Равенство.
Бармен, крепкий молодой парень в униформе и лихо сдвинутой набок пилотке – вроде бы он косил под бойца интербригад времен испанской эпопеи, но не поручусь, я не историк, – тоже воззрился на меня с несколько настороженным любопытством, но демаршей себе не позволил. |