Он нажимал на нее, поворачивал туда и сюда. — Дефектная деталь, — пробормотал он в полном отчаянии.
— Дайте я попробую, — предложил незнакомец, и соединение произошло мгновенно. — Сколько лет вашей дочери?
— Шестнадцать, — сказал он и разозлился на себя за то, что ответил.
— Ну что ж, мне, пожалуй, пора двигаться, — сказал незнакомец. — Рад был с вами поболтать.
— Может, хотите посмотреть пылесос в действии? Лопес вам продемонстрирует.
— Сейчас нет. Мы еще увидимся — здесь или в другом месте, — заявил незнакомец с какой-то дерзкой самоуверенностью и вышел из магазина прежде, чем Уормолд догадался сунуть ему фирменную карточку. На площади, в конце улицы Лампарилья, он растворился в полуденном свете Гаваны, среди толпы сутенеров и продавцов лотерейных билетов.
Лопес сказал:
— Он и не собирался ничего покупать.
— А чего же он тогда хотел?
— А кто его знает. Он долго разглядывал меня через витрину. Если бы вы не пришли, наверно, попросил бы найти ему девочку.
— Девочку?
Он вспомнил тот день десять лет назад, а потом с тревогой подумал о Милли, пожалев, что так охотно отвечал на вопросы незнакомца. Он пожалел и о том, что быстродействующая соединительная муфта не сработала хоть в этот раз.
2
Он слышал уже издалека, что идет Милли: подымался такой шум, будто ехала полицейская машина; только о приближении Милли предупреждал свист, а не сирена. Она обычно шла от автобусной остановки на Авенида де Бельхика, но сегодня свист почему-то доносился со стороны Кампостельи. Правда, в этой «охоте», приходилось ему признать, не было для нее ничего опасного. Восторги, которые ей таким образом выражали поклонники, начиная примерно с тринадцатилетнего возраста, означали только почтение — ведь даже по высокой гаванской мерке Милли была красавицей. Волосы у нее светло-золотистые, как молодой мед, а брови темные; ее «конский хвост» подстригал лучший парикмахер города. Милли не обращала внимания на свист, он только заставлял ее легче ступать; глядя, как она идет, можно было поверить в вознесение. Тишина показалась бы ей оскорбительной.
В отличие от Уормолда, который ни во что не верил, Милли была набожной католичкой; ему пришлось еще до свадьбы пообещать ее матери, что ребенок получит религиозное воспитание. Теперь ее мать, как он подозревал, не верила ни в бога, ни в черта; ему же она оставила на попечение ревностную католичку. Это привязывало Милли к Кубе куда прочнее, «ем его самого. Уормолд подозревал, что в здешних богатых семьях до сих пор сохранился обычай держать дуэнью; ему порой казалось, что и к Милли приставлена дуэнья, невидимая ни для кого, кроме нее самой. В церкви, где она бывала красивее, чем где бы то ни было, в своей легкой мантилье, расшитой листьями, прозрачными, как морозный узор на стекле, рядом с ней всегда сидела дуэнья, наблюдая за тем, чтобы она не горбилась, в положенное время прикрывала лицо и крестилась по всем правилам. Кругом нее мальчишки могли безнаказанно сосать леденцы, фыркать из-за колонны, а она сидела прямая, как монашенка, следя за службой по требнику с золотым обрезом, переплетенному в сафьян цвета ее волос (она выбирала себе требник сама). Все та же невидимая дуэнья заботилась о том, чтобы она по пятницам ела рыбу, постилась двенадцать дней в году и ходила в церковь не только по воскресеньям и по праздникам, но и в день своей святой: Милли ее звали домашние, окрестили же ее Серафиной; на Кубе — это святая «второго разряда», — загадочные слова, которые напоминали Уормолду об ипподроме. |