Изменить размер шрифта - +
Показать ему другой путь, на котором он сможет исполнить свои мечты. Менять чужую суть, ломать её под себя, оправдывая это любовью, – значит любить иллюзию, мечту, мираж в своей голове; что угодно, кроме реального человека, и в конечном счёте – не любить вовсе. А вот аккуратно обтесать сверху, сколов то неприятное, что мешает ему самому даже в большей степени, чем тебе…

– Утешаюсь лишь тем, что ты тоже не идеал, – сообщил Герберт с усмешкой, смягчившей и без того не обидные для неё слова. – Знаешь ли.

– Да что ты говоришь. По моему, я само совершенство.

Судя по усмешке, так и не покинувшей его губы, её иронию он всё таки слышал прекрасно.

– Совершенство – статика. Оптимальный результат. Результат всегда – нечто конечное. То, что достигло одной идеальной точки, застыло в одном идеальном моменте. Форме. Состоянии. А ты просто невозможно… живая.

Учитывая Евино положение, слова здорово её позабавили. Как и сама ситуация. Нормальная влюблённость непременно включает в себя период идеализирования и боготворения, когда свет любви заслоняет все тёмные пятна на его источнике. С этого всё начинается – и одновременно с ним чаще всего заканчивается: слишком велико разочарование, когда свет блекнет и ты вдруг видишь на своём личном солнце всё то, чего предпочёл бы не видеть.

Опыта отношений, начинающихся с того, что на носу у обоих красуются чёрные очки с надёжной защитой от ультрафиолета, у Евы ещё не было.

– Пожалуй, ты прав. Предпочту быть живой. – Она рассеянно поскребла кончиками пальцев по его груди, прикрытой тонкой тканью рубашки: каким то кошачьим жестом, пытаясь найти в себе смелость задать рвущийся наружу вопрос. – А ты… когда в меня… просто… я до последнего не видела, чтобы я тебе нравилась. А тому, что видела, не могла верить.

Или не хотела. Но это ему слышать необязательно.

– И всё равно решилась сделать то, что сделала?

– В наших сказках поцелуй традиционно превращает чудовищ в принцев. Я решила, что трюк сработает и здесь.

Он тихо рассмеялся. Ничуть не обидевшись на иронию, вновь золотившуюся в её словах. А Ева, устраиваясь поудобнее на его плече, понадеялась, что ему всё же не слишком холодно. Она прекрасно помнила, как в своё время фырчала Динка, когда замёрзшая Ева заползала к ней под одеяло, и как вопила сама Ева, когда сестра отвечала ей тем же: даже горячая сестринская любовь не отменяла чувство дискомфорта от того, что к твоим нагретым босым ногам прижимается нечто, по ощущениям сильно напоминающее снеговика. И вздохов по прекрасным, сверкающим и холодным как лёд вампирам Ева никогда не понимала – мысли о брачной ночи с тем, чей тактильный портрет похож на мёрзлую статую, её не прельщали.

Впрочем, между ними оставалась одежда. Везде, кроме губ и ладоней. И, судя по всему, к холоду Герберт привык: профессия обязывала.

– Когда ты играла. Наверное. – Некромант накручивал её волосы на палец, обвивая ноготь бледно золотистой шёлковой прядью. – Может, раньше. Просто в тот момент понял.

– Так хорошо играла?

– И это тоже. – Он помолчал. – Когда ты играешь, ты… другая. И одновременно нет. Как будто суть пропустили сквозь хрустальную линзу и вместо тихого мягкого света в глаза вдруг бьёт слепящий луч.

Ева потупилась, изучая узор, чёрной шёлковой ниткой вившийся по вороту его рубашки.

– Никогда не любила смотреть, как я играю. На записях. Всегда казалось, что я на сцене безумно смешная.

– Почему?

– Я за инструментом часто такая… насупленная. Хмурая. Когда мне трудно. А когда не трудно, улыбаюсь как сумасшедшая.

– Ты просто погружаешься туда, где абсолютно забываешь о себе. Растворяешься в том, что делаешь. Это прекрасно, а не смешно.

Быстрый переход