Скверная была ночь, способная не одного человека заставить вспомнить о теплом угле за жарко истопленною домашнею печью.
Измученные лошади не пользовались отпущенными им седельными подпругами. Редкая, как бы нехотя, дернет клочок сена из стога, к которому их поставили, лениво повернет два-три раза челюстями и с непроглоченным сеном во рту начинает дрожать и жаться к опустившей голову и так же дрожащей соседке. Люди проводят ночь не веселее своих коней. Укутавшись в свиты и раскатанные из ремней попоны, они жмутся и дрожат под стогом, не выпуская намотанных на локти чембуров, потому что лошадей привязать у стогов не к чему, а по опушке поляны разбиваться опасно. Холод проникает всюду и заставляет дрожать усталую партию, которая вдобавок, ожидая посланных за пищею квартирьеров, улеглась не евши и, боясь преследования, не смеет развести большого огня, у которого можно бы согреться и обсушиться. Сон, которым забылись некоторые из людей этого отряда, скорее похож на окоченение, чем на сон, способный обновить истощенные силы. По опушке поляны в нескольких местах, также коченея и корчась, трясутся оставленные сигнальщики; около стога, служащего центральным местом расположения отряда, тихо бродят четверо часовых, уткнув подбородки в поднятые воротники своих свит и придерживая локтями обледеневшие карабины. В одном месте, подрывшись под стенку стога, два человека, стуча зуб о зуб, изредка шепотом обмениваются друг с другом отрывочными фразами.
– Хоть бы сухарь, – говорит один из них, молоденький мальчик с едва пробивающимся пушком на губах.
– Жди, Стась, жди, – отвечает другой, более мужественный голос, и опять оба молчат.
– А если их москали поймают? – опять шепчет ребенок, запахиваясь попоной. – Я не могу больше терпеть, Томаш, я очень голоден… я умру с голоду.
– Ты знаешь, – опять шепчет тот же слабый голос, – я видел сегодня мать; задремал на седле и увидел.
– Мать – наша отчизна, – отвечает другой голос.
– Томаш! – опять зовет шепотом ребенок, – знаешь, что я хочу тебе сказать: я ведь пропаду тут. У меня силы нет, Томаш.
Томаш ничего не отвечал.
– Я уйду, Томаш, – совсем почти беззвучно шепнул мальчик и задрожал всем телом.
Томаш опять ничего не ответил.
В другом месте, в глубокой впадине стога, укрывшись теплыми бараньими пальто, лежали другие два человека и говорили между собою по-французски. По их выговору можно было разобрать, что один из них чистый француз, другой итальянец из Неаполя или из других мест южной Италии.
– У меня в сумке есть еще маленький кусок сыру, хотите – мы поделимся? – спрашивал француз.
– Оставьте его; это не годится, когда наши люди голодают и мерзнут.
– Что вы делали в таких положениях в Италии?
– У нас никогда не было таких положений, – отвечал итальянец.
– Боже, какая природа, какие люди и какие порядки! – проговорил, увертываясь, голодный француз.
Около стражнической хаты стояли два часовых. Предводитель отряда, напившись теплого чаю с ромом, ушел в небольшой сенной сарайчик стражника и спал там, укрывшись теплою медвежьей шубой с длиннейшими рукавами. У дверей этого сарайчика, сидя на корточках, дремал рядовой повстанец. В сенях, за вытащенным из избы столиком, сидел известный нам старый трубач и пил из медного чайника кипяток, взогретый на остатках спирта командирского чая; в углу, на куче мелких сосновых ветвей, спали два повстанца, состоящие на ординарцах у командира отряда, а задом к ним с стеариновым огарочком в руках, дрожа и беспрестанно озираясь, стоял сам стражник. |