— А что вам моя жизнь? Скоро подниметесь, уедете, небось, никогда и не вспомните…
— Ты на кого сердитая?
— Вообще сердитая.
Неожиданно погас свет. Тамара выглянула в коридор, там тоже было темно, посмотрела, отогнув край шторы, на улицу, но и в поселке, едва маячившем в густых сиренево-синих сумерках, не светилось ни одно окошко.
— Схожу за лампой, — сказала Тамара, — а то сейчас все на кухню захапают.
— Не надо, — сказал Хабаров, — посиди так.
Тамара молча опустилась на стул и снова вытянула ноги.
— Ну? — спросил Хабаров.
— Чего ну? Не запрягали небось и не погоняйте… Живу. С мамой, с Галей и с лоботрясом Санькой. Санька — брат, второй год в седьмом классе. Ничего понимать не желает — одних голубей жалеет. Отец год как на Север уехал. Польстился на большие заработки. Только пока что ни денег не видать, ни отца не слышно. Мать злится, как будто мы виноваты. Вот так и живем. — Потянулась, деликатно, чуть слышно зевнула. — Дом свой. Старый. Одно название — дом, а вообще-то изба. Ремонт делать надо. Из-за этого ремонта отец и поехал. Неужели вам это интересно?
Хабаров ответил не сразу. Посмотрел на Тамару. В ставших совсем плотными сумерках она еле белела на своем месте — согнувшаяся, маленькая.
— Интересно, — сказал Виктор Михайлович. — И встаешь ты рано?..
— Рано, конечно. Дою корову. Галька не любит, а у матери руки болят.
Он представил себе заспанную Тамару, в накинутой на плечи старой телогрейке, в больших резиновых сапогах входящую в хлев; представил почему-то рыжую ленивую корову с влажными чернильными глазами и явственно ощутил неприятный запах парного молока. С детства Виктор Михайлович терпеть не мог молока, особенно теплого.
— Корова рыжая? — спросил Хабаров.
— Нет, пятнами: белая с черным. Зорюшка. Подою и быстрей сюда, в больницу. А тут, сами знаете, сколько ни крутись, всех дел не переделаешь. Персонала не хватает. Сурен Тигранович лишние дежурства брать не препятствует: и полторы ставки дает выработать, и две. Его ругали уже за это, а что он может сделать — больных не бросишь…
— А вечером, — спросил Хабаров, — когда дома?
— Вечером? С Санькой лаюсь, шью, бывает, с Галькой в клуб ходим, если кино. Танцы я не люблю. Галька ходит. Вообще-то тоска тут.
Хабаров представил полутемные, немощеные улочки поселка, грязноватый сумрачный клуб, Тамару и Галю, жмущихся к стенкам фойе, и Виктору Михайловичу стало жалко Тамару — маленькую и, как ему показалось в этот час, такую беспомощную. Он вытянул руку в темноту, нашел девушку и погладил ее плечи. Тамара вздохнула, сжалась под его рукой, но не сдвинулась с места.
А сквозь распахнутые настежь и в темноте невидимые двери палаты внезапно донесся резкий голос Сурена Тиграновича. Вартенесян разговаривал с кем-то из поселкового начальства по телефону:
— Я спрашиваю — пачему нэт свэта в больнице?.. На твой паселок мнэ наплэвать! Пачему в больнице тэмно?.. А если бального привэзут? Если опэрировать надо?.. Ва, какой фронтовик нашэлся! Что ты про войну знаешь? На войне у мэня аккумуляторы в рэзерве стояли… Слушай, Афанасьев, имей в виду, если в бальницу свэт не дадут, попадешь, не дай бог, ко мнэ с аппендицитом или там с грыжей, буду тэбя лично на ощупь опэрировать. Понял?
Слышно было, как Вартенесян швырнул трубку и, громыхнув стулом, вышел из кабинета. Чуть позже глухо ухнула входная дверь.
— Пошел, — сказала Тамара. — Сейчас он им там объяснит, что такое больница. Когда он такой делается — ну и страх! Посмотришь, думаешь — запросто убить может. |