Изменить размер шрифта - +
Не так просто ей было ответить. Далеко не все имеет право врач сказать своему больному. Виктор Михайлович уловил ее затруднение.

— Только учтите, Клавдия Георгиевна, я больной не типичный. Со мной можно и нужно разговаривать совершенно откровенно, тем более что мы с вами в некотором роде коллеги, и это не так уж важно, что вы пользуете людей, а я — самолеты. Ваш хлеб — диагностика? И мой хлеб — диагностика! Вам случается подписывать тяжелые заключения? И мне случается! Вы обязаны быть профессионально честной? И я обязан! А кроме всего прочего, имейте в виду: Хабаров не боится никакой правды — ни белой, ни черной, ни даже самой черной, я боюсь только неведения.

Клавдия Георгиевна присела на край постели и внимательно посмотрела на Хабарова. Щеки его были в глубоких припухших ссадинах, над правой бровью вздулся здоровенный кровоподтек, высокий лоб рассекли мелкие порезы — это осколки стекла брызнули с приборной доски, когда машина ударилась о землю. И все-таки ни ссадины, ни кровоподтек, ни мелкие порезы не изуродовали его лица. Невольно Клавдия Георгиевна подумала: «Господи, как же он здорово держится».

— Хорошо, Виктор Михайлович, будем считать друг друга коллегами. Это во-первых. А во-вторых — соучастниками всех дальнейших событий. Вас интересуют сроки лечения. Пока ничего определенного не могу сказать. Нужно, чтобы прошло какое-то время…

— Точно не можете, понимаю. А ориентировочно? Порядок величины — недели, месяцы, годы?

— Ориентировочно речь, вероятно, должна идти о месяцах. Переломы у вас, признаюсь, нехорошие.

— А разве бывают хорошие переломы?

— С точки зрения медицины, конечно, бывают! Вы хотите знать, будете ли хромать? И об этом пока еще говорить рано. Впрочем, в одном я не сомневаюсь нисколько: от нас вы уйдете своим ходом, ножками-ножками, — и она пошевелила пальцами так, как шевелят, показывая детям «козу».

Хабаров не улыбнулся, и «коза» его нисколько не развеселила.

— Уйти от вас своим ходом, конечно, прекрасно. Но чтобы куда-то идти, шевелить ногами мало, надо еще знать дорогу. — Помолчал. Потом будто спохватился: — Простите, я, кажется, не то говорю.

Чтобы утишить боль, а боль, тягучая и злая, не давала ему и часа передышки, чтобы не сосредоточиваться мыслями на своем беспомощном положении, надо было думать о чем-то хорошем, надо было снова загнать себя в прошлое.

«На кого она похожа, эта Клавдия Георгиевна?» Он сообразил не сразу, но все-таки сообразил — на Прасковью Максимовну, учительницу литературы. Правда, Прасковья Максимовна была, пожалуй, старше. И Клавдия Георгиевна симпатичнее. Но манера держаться, интонации, стиль… Похожа.

Прасковью Максимовну Хабаров в свое время недолюбливал и побаивался. Она была хорошей учительницей, хотя слишком уж беспокоилась о сохранении дистанции между собой и учениками.

В классе не было кафедры, и Прасковья Максимовна сидела за обыкновенным столом, нисколько не возвышавшимся над партами, и все-таки у Виктора Михайловича сохранилось такое ощущение, будто учительница размещалась где-то наверху, а он — далеко внизу. Это странное ощущение не изгладилось, хотя от школы и учителей его отделяла дистанция длиною в целую жизнь.

Постепенно перестраиваясь на волну школьных воспоминаний, Хабаров с удивлением обнаружил, что едва-едва может воскресить в памяти бледные фигуры тех, кто его учил, образовывал, делал человеком.

Это открытие ужасно обескуражило Виктора Михайловича: считается, что учитель должен светить своему ученику если не всю жизнь, то, во всяком случае, очень долгое время. Ведь недаром все, кто пишет воспоминания, непременно уделяют учителям многие и обязательно проникновенные страницы. А он, кого бы он сумел назвать, доведись ему взяться за мемуары? И, совершая насилие над памятью, Хабаров заставил себя вспомнить математика, учительницу физики, историка.

Быстрый переход