Ему стало так больно, так одиноко, будто он узнал эту страшную весть только что. А следом за ней уже грозно надвигалась другая: "И отец ведь тоже…"
Захотелось зажать уши, чтобы неведомые злые голоса не нашептали чего-нибудь еще. А в голове уже само собой — непрошеное! — рождалось знание о том, что ему уже не вернуться в их веселый чистенький домик с черепичной крышей. И не спрятаться в наполненном светом саду, где поют не только не различимые глазом птицы и блестящие упругие листья, но и стволы деревьев издают особые чарующие звуки.
Странно, что кроме него их почему-то никто не слышал, он убеждался в этом не раз и уже опасался говорить об этом вслух. Хотя мать ему, кажется, верила… Ей нравилось думать, что он — необыкновенный… Из высокого окна его маленькой комнаты на втором этаже можно было смотреть часами, и это ничуть не надоедало — такая гармония и красота была в перетекающих друг в друга холмах, и в диких лесистых горах.
Такое упоительное многоголосье разливалось по их склонам… И это уже были вовсе не птичьи трели, и не отзвуки песен тех девушек, что собирали лесные ягоды. Он был уверен, что пела сама земля, и в этом не было ничего странного, ведь ей было так хорошо под их добрым, никогда не опалявшим до боли солнцем.
И воздух был пронизан солнечными нитями звуков, которые сплетались так тонко, что один невозможно было отличить от другого. И лишь он один слышал каждый в отдельности и восторгался природной полифонией, исходившей от их земли. Почему-то даже отцу, который тоже был потомственным музыкантом, эти голоса были слышны не так отчетливо.
Вот только никогда не удавалось насладиться вдоволь: ему вечно нужно было спешить, то на репетицию школьного хора, то на выступление в доме какого-нибудь богача. Это не всегда бывало приятно и весело, даже если выступали на свадьбе, потому что гости быстро напивались и начинали грубо подшучивать над маленькими певцами. Зато он никогда не возвращался домой с пустыми руками, и мама так радовалась тому, что в их семье появился еще один кормилец…
А к шуточкам подобного рода он приучился еще на ежегодных семейных торжествах, когда съезжались родственники, чуть ли не со всего света. Они тоже сперва так красиво, так проникновенно запевали хором… А поговорив с Богом, принимались дурачиться, кто во что горазд, и заводили такие народные песенки, от которых у мальчика горели уши.
— Себастьян!
Он испуганно вскинулся и быстро прикрыл ладонями листы, исписанные нотными значками. И лишь тогда с некоторым замешательством подумал: "Я — Себастьян? Ну да… Почему я…"
— Изволь объяснить, чем ты тут занимаешься?
Иоган Кристоф навис над его столом и, без сомнения, уже заметил украденные ноты, но почему-то все еще ничего не предпринимал. От его темно-зеленого шлафрока, как всегда пахло пылью, а может, это лишь мерещилось Себастьяну. Старший брат всегда представлялся ему извлеченным из шкафа, ссохшимся фолиантом, в котором много правильного, но еще больше скучного.
Их отец был совсем другим… В его темных глазах обычно поблескивал кураж, а хохот, скорее, напоминал звук барабана, чем шелест бумаги. Он научил Себастьяна играть на скрипке…
"Оба — музыканты, а какие разные", — у мальчика тоскливо заныло в груди. Поначалу, когда он вместе со средним из братьев, только переселился к Иогану Кристофу, эта холодная воронка под сердцем ощущалась им постоянно. Теперь — все реже.
Но и забыть о себе не давала. Когда становилось совсем невмоготу, как сейчас, он зажмуривался покрепче и представлял, что ему удалось вернуться к маме. Наверняка она уже ищет его, лазит по скалам, захлебываясь страхом, и в отчаянии ругает Лильку…
Он вздрогнул и открыл глаза: "Стоп! Разве я — Себастьян? Да нет же! Меня зовут…"
— Себастьян, ты меня слышишь? Не притворяйся, что ты спишь с открытыми глазами, или оглох на оба уха! Как ты посмел украсть у меня эти ноты? Я ведь запретил тебе брать их. |