Не могли они не знать, что каким-то таинственным образом в них возрастает это странное, но также чем-то зловещее сродство.
15. Несколько позже, уже после смерти Пенелопы. Одиссей и Телемах. Место любое.
— Ты так много рассказывал, отец, и мне и в более широком кругу о своих воинских деяниях и долгом странствии, ты знаменит, ты окружен славой, даже легендой, множество людей почитают тебя мудрейшим среди греков, но почему-то ни разу не бывало, чтобы ты упомянул, о чем ты думал, покидая царство и родной дом.
— Очень просто, Телемах. Я думал о победе.
— Я-то твоего отъезда не могу помнить, отец, мне еще и двух лет не было.
— Зато я тебя помню, живчик такой был, непоседа. Был ты красивым ребенком, как теперь ты красивый юноша. Волосы у тебя вились пышными светлыми колечками, глаза были голубые.
— Я унаследовал от матери темные волосы и темные глаза.
— О, Телемах! — рассмеялся Одиссей. — Дети для того и существуют, чтобы меняться.
— Когда я подрос и стал уже кое-что понимать, матушка рассказывала, что тебя, отплывавшего с дружиной на трех кораблях, провожала, стоя на берегу, целая толпа — твои родичи, мать со мной на руках, все старейшины твоего царства, юноши, еще не достигшие того возраста, чтобы идти воевать, слуги и служанки. Рассказывала она также, что недалеко от нас стоял Смейся-Плачь, всего на несколько лет старше тебя.
— К сожалению, я не мог взять его с собой. Смех на войне ни к чему. Война — дело серьезное.
— И еще рассказывала матушка, когда попутный ветер отдалил вас от берега, шут начал так уморительно плакать, что, хотя сердца сжимались от горя разлуки и все готовы были зарыдать, все вдруг начали весело смеяться.
— Смех лучше, чем уныние. Годится ли, чтобы воинов провожали погребальным плачем?
— Мать говорила, что с тех пор шута и стали звать Смейся-Плачь.
— Я-то знал этот его фокус. Если я действительно мудрейший среди греков, то Смейся-Плачь второй после меня. Он умеет плакать и всерьез и притворно.
— Всерьез, притворно…
И, немного помолчав:
— Ты тосковал, отец?
— А если бы не это, разве стал бы я так настойчиво преодолевать многие препятствия, мною не заслуженные, но также и заслуженные?
— Я хотел спросить, когда ты начал тосковать?
Одиссей мгновенно, не задумываясь:
— Когда Троя начала гореть. Нет, когда уже сгорела.
— Понимаю. Но вот что трудно мне понять: почему ты, в те годы постоянно и в первую очередь думавший о будущем, теперь все возвращаешься мыслью к прошлому?
— Потому что о будущем я начинаю узнавать больше, чем мне хотелось бы сказать. Больше, чем я мог бы сказать.
— Это ты-то, такой дальновидный?
— В прошлом я вижу себя всегда в окружении людей — друзей или врагов. В окружении. Вижу себя на фоне городов, гор и долин, морей, чудес природы и всех тех красот, которые природа может нам открыть и расточать, когда ей угодно быть благосклонной. В будущем я одинок.
После паузы Телемах тихо:
— А я? Меня ты рядом с собой не видишь?
— Я знаю, что ты задумал.
— Когда я сам еще не знаю?
— Придет день или ночь, и ты узнаешь. А впрочем, думаю, ты уже знаешь.
— Нет!
— А может, ты предпочитаешь именно этого не знать? Увы, сын мой, я не могу тебе помочь. Войны троянской уже нет, во всяком случае, я о ней не слышу.
— Я не мечтаю о троянской войне. Мечты неназванные — они-то и есть самые опасные. Это пропасть!
<sup>(Входит Смейся-Плачь. |