Изменить размер шрифта - +

Чтобы не показывать слезы матери, Афифе подалась вперед и распахнула объятия, будто пытаясь поймать малышей.

— Для нас завтра уже не будет!

Давно, в минуты отчаяния, я без конца повторял эту знаменитую фразу, сошедшую со страниц романа. Не помню, произносил ли я ее в присутствии Афифе, или же по странному стечению обстоятельств она сама позаимствовала те же слова из книги, которую прочла одновременно со мной?

Одно несомненно: спустя десять лет Афифе говорила моими словами, с такой же интонацией и слезами на глазах.

 

На обратном пути людей стало больше. Кого там только не было: мужчины, которые несли малышей на плече, словно кувшины, женщины с корзинами, старики, опирающиеся на трость, юноши с мандолинами, а позади — стайки девушек и задиристых ребятишек...

Чтобы не сбить кого-нибудь, приходилось ехать довольно медленно. Из толпы доносились запахи и звуки моей юности, проведенной в церковном квартале. Я как будто плыл, окруженный ими.

В какой-то момент мы остановились, так как повозки впереди преградили нам путь. Неподалеку высился источник-аязма. Я видел его по пути в Кысыклы.

Мерцание свечей придавало ему особый блеск, хорошо заметный в сумерках. На входе изможденная женщина по-гречески зазывала клиентов, размахивая свечами, которые держала в руках.

В конце войны свет стал одной из главных забот стамбулитов. Чахлые свечи, толщиной с карандаш, пользовались небольшим спросом, так как набожные старухи предпочитали сотворить молитву на ходу и продолжить свой путь.

Не говоря ни слова, Афифе выпрыгнула из повозки и направилась к столику со свечами. Как только она открыла сумочку и начала перебирать ее содержимое в поисках денег, я последовал за ней.

Вскоре мы спускались по ступеням источника: она — впереди, а я — следом. Афифе завела разговор с какой-то женщиной, придерживающей под руки старуху, а я слушал давно забытую мелодию ее речи (Афифе говорила по-гречески) и разглядывал темно-синий кафель на стенах, расписанный миниатюрами из библейских сюжетов. Тяжелый запах плесени, ладана и горящего масла щипал горло, заставляя меня время от времени покашливать.

Повернув голову, я вдруг обнаружил, что Афифе стоит в той же позе, как и в ночь нашего знакомства в церкви, в Миласе.

Она прислонилась к стене, вжала плечи и подняла глаза. Платок соскользнул с ее головы, серебристая прядь волос упала на лоб. Еще прежде при особенно ярком свете я замечал у нее седые волоски. Теперь их стало больше, хватило бы на небольшой локон.

Но удивительное дело! Выражение ее лица было в точности таким же, как в Миласе. Более того, она казалась совершенным ребенком, так как былая степенность и неподвижность уступила место невинной скорби.

Миниатюры на стенах изображали святых мучениц с нимбами, и я ощутил необычайное сходство между ее лицом и их ликами.

Странное, в самом деле, очень странное совпадение... Эта ночь так напоминала ту Ночь огня, что казалась ее повторением... Мы снова сошлись лицом к лицу, обуреваемые теми же чувствами, а декорацией вновь послужило мистическое убранство чужой религии. Но череда волнений, страданий и слез, не ведомых никому, осталась позади. С тех пор прошло двенадцать лет.

Казалось, судьба обращается к нам с мистическим предписанием, даруя такое сходство двум случайным моментам жизни. Эта ночь действительно должна была стать последней, а последующая разлука — непреодолимой. Чад светильников и ладанок теперь не только щипал горло, но и жег глаза.

Вглядевшись в лицо Афифе, я заметил, как слезы катятся из-под ее закрытых век. Что искала последняя дочь Склаваки среди символов чужой религии и свечей, о чем плакала? Пусть вера чужая, но природа душевной боли одна и та же: мы склоняем голову в печали, подчиняясь тем же законам...

Еще недавно я считал себя единственной причиной этих слез. Однако впоследствии стал видеть в них не только скорбь одной несчастной женщины, но гораздо большее — тоску целого рода.

Быстрый переход