Но если кому сказать – не поверят, звучит ведь как лобовая метафора: после смерти тебя первым делом лишают голоса. Я верчу эту мысль в голове. В русской литературе XX века мертвец – это чаще всего метафора пораженного в правах, неприкаянного, лишенного голоса человека, например заключенного или невинно осужденного, вернувшегося в мир живых, в мир, в котором для него уже нет места. Не знаю, это ли имели в виду Стругацкие, но мне всегда казалось, что отец Шухарта – это метафора вернувшегося из лагерей зека. Зона, опять же.
Это у Шекспира и далее, кажется во всей готической литературе, призрак или мертвец – символ возмездия, требующий от живых закончить его дело, отомстить за него. Призрак отца Гамлета требует мести, чудовище Франкенштейна наказывает своего создателя за гордыню. Вампиры символизируют высший класс, эксплуататоров, – они пьют кровь, а зомби, если верить Жижеку, символ позднего капитализма – бездумные потребители.
В России двадцатого века все иначе: мертвые здесь приходят к живым не для того, чтобы потребовать расплаты или съесть мозги, для русских возвращение в мир живых – это жест не возмездия, но чего-то совсем другого. Русские мертвецы не требуют мести, чаще всего они просто хотят – чего?
Чтобы их заметили? Признали, пожалели?
Готический мертвец – громок, русский мертвец – нем. Чаще всего он даже мычать не может, разве что руку поднимет, и то лишь для того, чтобы попытаться взять бокал с чем-нибудь крепким. И выпить.
Я смотрю на мертвого старика на столе и обдумываю эту мысль. Я уже совершенно забыл о своем дурацком воображаемом романе про штурм морга. Мысли о мертвецах, о воскресших, об отце Шухарта, о вернувшихся из лагерей уносят меня все дальше. Я смотрю на синие губы покойника и на вырванный язык. Теперь я знаю, что со мной после смерти случится то же самое – меня положат на такой же стол и первым делом вырвут мне язык вместе с аортой, осмотрят мои легкие и, возможно, возьмут образцы печени и селезенки. А потом весь мой органокомплекс затолкают обратно в мой полый живот и зашьют грубыми стежками.
Эта мысль не кажется ужасной, сейчас это просто мысль, констатация факта.
И все же – почему, увидев мертвеца и его вырванный язык, я тут же вспомнил о репрессиях и заключенных? Почему у меня возникла именно эта ассоциация?
Я вижу на плече и на тыльной стороне кисти покойника наколки, но не могу разобрать, что там изображено.
Яна Яковлевна зашивает трупу живот и тихо напевает партию Кармен, а я продолжаю копаться в своей внутренней библиотеке.
III
У петербургской писательницы Фигль-Мигль есть роман «Эта страна», сюжет которого построен на идее воскрешения мертвых. Президент РФ издает указ о реализации Национального проекта, в основе которого лежит концепция «Философии общего дела» Николая Федорова. Власть возвращает к жизни людей, репрессированных в 20‒30-е годы, чтобы «пополнить генофонд русского народа», решить демографический вопрос.
Вообще, довольно интересно получается. Колонизация прошлого находит в романе «Эта страна» буквальное воплощение. Как замечает один из персонажей, «режим поднял мертвецов в последней попытке устоять»; власть насилует прошлое, чтобы продлить себя, – звучит знакомо.
Мертвецы как угнетаемый класс – это вообще важная тема последних лет. Лучше всех об этом написала Мария Степанова, в ее книге «Памяти памяти» есть такие строки: «К началу нового века мертвые, это невидимое и неописуемое большинство, оказались новым меньшинством, бесконечно уязвимым, униженным, пораженным в правах. Бездомный имеет право возмутиться, если его фотография возникнет на обложке семейного календаря. Человек, осужденный за убийство, может запретить публикацию своих дневников или писем. |