«Здоровая, воплощающая сексуальное желание красавица, – пишет далее Барскова, комментируя цитату, – вызывает в дистрофическом городе ужас, отвращение и совсем иное желание: она – плоть, значит, ее можно есть».
Лейтмотив перевернутого мира, искаженной логики, когда телесная красота становится кошмаром, а уродство и дистрофия – нормой, встречается не только у блокадных поэтов, о которых пишет Барскова. В романе Владимира Шарова «Воскрешение Лазаря», в котором рассказывается о другом важнейшем ленинградском кошмаре – воскресшем Лазаре Кагановиче, тема перевернутого мира и болезненных отношений с телом возникает уже на первых страницах, где главный герой пишет вот такое:
«В селах и городах я, встречаясь с людьми, многим боюсь пожимать руки, вообще их касаться, до них дотрагиваться – так они слабы, плоть их настолько тонка и хрупка, что ненароком можешь их повредить, поранить».
«И другое ощущение: какого-то невозможного стыда, ведь та самая душа человека, которая в обычное время спрятана за толстым и прочным слоем мяса, здесь почти обнажена, и ты стесняешься на это смотреть, стесняешься это видеть».
И далее там же Шаров начинает раскручивать вторую тему русского магического реализма – к отвращению к телесному примешивается воскрешение из мертвых. Герой Шарова рассказывает, как его знакомая воскресила своего отца:
«Она говорит, что первые дни, месяцы, часто даже годы, воскресший по своей слабости чистый младенец. Оставить одного его нельзя и на минуту. И вот есть опасность, что твой отец привыкнет к роли грудника, полюбит ее, начнет хотеть, требовать, чтобы так было и дальше».
«Здесь должна быть разработана совсем новая и очень трудная педагогика воспитания отцов, объяснения им, почему, для чего их вернули к жизни и почему их воскресил собственный ребенок, а не Бог. Понадобится совместный труд десятков ушинских и песталоцци, чтобы научить детей, как им воспитывать и воспитать отцов».
Советская идеология была построена на образах несгибаемых советских трудящихся и солдат. С советских мозаик и барельефов на нас до сих пор смотрят мускулистые, идеальные сверхлюди. «Гвозди бы делать из этих людей», – учили нас в школе. Еще в школе, впрочем, сравнение людей с гвоздями казалось мне идиотским: судьба гвоздя – получить по шляпе молотком. Так себе перспектива. Поэтому, мне кажется, в книгах Шарова так много правды: люди в его сюжетах настолько хрупки, что почти лишены тел, даже прикосновение может сделать им больно.
VI
Забавно, но, выходя из морга, я уже напрочь забыл о своем воображаемом романе. Точнее – я, конечно, помню о нем, но больше не собираюсь его писать. Вместо него, думаю, я напишу текст о том, как отправился в морг на экскурсию и в конце вместо романа решил написать о покойниках в русской литературе. Еще я думаю о том, что ХХ век до сих пор остается для нас горячей точкой, местом настолько сильной, мучительной боли, событием настолько страшным, что все попытки осмыслить этот век и эту боль сталкиваются с одной и той же проблемой: о них, о миллионах покойников, застрявших в одном из множества коридоров забвения, невозможно писать в реалистическом ключе, без остраняющей оптики. Обычный человеческий глаз, похоже, просто не способен выдержать, вместить в себя столько мучений. Поэтому Владимир Шаров никогда не писал реалистических романов, он писал мистерии.
Я вспоминаю еще одну серию книг – «Ленинградские сказки» Юлии Яковлевой, осмысляющие жизнь конца 30-х – начала 40-х годов с помощью сказочных, магических приемов. Действие первой книги «Дети ворона» разворачивается в 1938 году, у главного героя, Шурки, пропадают родители. Шурке всего семь лет, и он толком не понимает, что произошло. |