Шурке всего семь лет, и он толком не понимает, что произошло. Яковлева предлагает нам взглянуть на репрессии глазами ребенка, и, надо сказать, этот эффект остранения в ее книге работает великолепно. Например, Шурка слышит, как соседи обсуждают черный воронок, и представляет себе настоящего, огромного Черного Ворона – буквализирует метафору. Детский взгляд превращает историю о сталинском терроре в жутковатую сказку, в которой Шурка, его сестра Танька и младший братик Бобка, а потом и их друг Король, пытаясь найти родителей, проваливаются в параллельный мир, в точную копию родного города, который называется не-Ленинград. Он существует одновременно с настоящим Ленинградом, а живут в нем родственники репрессированных граждан. Два города, два слоя одной реальности, две наложенные друг на друга фотографии. В книге есть важный момент – когда Шурка обнаруживает, что окружающие – прохожие на улице и продавцы в магазинах – его просто не замечают, он стал для них прозрачным, они скользят по нему взглядом, но не видят. Более того, даже автомобили, грузовики и трамваи проезжают сквозь Шурку, словно он призрак. И это не единственный магический вывих повести: в реальности «Ленинградских сказок» у стен буквально растут уши, как грибы. Они шевелятся и тянутся к звукам, прислушиваются, и люди, когда хотят поговорить, затыкают эти уши хлебным мякишем. Пропаганда здесь принимает форму серых червей, которые поселяются внутри людей и присасываются к их душам.
То есть опять же, возвращаясь к реплике Марии Степановой, можно сказать, что «Дети ворона» – повесть о «безмолвном, пораженном в правах меньшинстве». Только у Яковлевой не сами репрессированные, а их родственники оказываются в состоянии метафизической смерти. Они как бы в мире живых, но выпали из реальности, застряли в лимбе, в чистилище между арестом и нормальной жизнью.
Если действие первой книги «Ленинградских сказок» разворачивается в 1938 году, во времена Большого террора, то во второй, которая называется «Краденый город», уже наступает 1941 год. Яковлева описывает начало блокады Ленинграда в реалистическом ключе. Внушенная пропагандой уверенность в скорой победе по мере движения текста сменяется медленно подступающим отчаянием, голодом и мучительным ожиданием то ли помощи, то ли смерти; и так постепенно реалистичный пейзаж Ленинграда начинает обрастать магическими, фантастическими деталями. В какой-то момент сам город словно оживает и начинает охотиться на героев, пытается их сожрать, проглотить. Вслед за городом оживают и прочие неодушевленные предметы: стулья, шкафы, комоды и даже мягкие игрушки, а главные герои, все те же Шурка, Танька и Бобка, настолько истончаются от голода, что попросту проваливаются в мир мертвых или, точнее, сбегают в него сквозь натюрморт на стене.
VII
Тут меня осеняет – где-то я все это уже читал: голодный город, преследующий и пытающийся сожрать героя, и герой, сбегающий из невыносимой реальности, – только не в картину, а в книгу. Это же сюжет «Возвращения Мюнхгаузена» Сигизмунда Кржижановского! Барон отправляется в путешествие в СССР и обнаруживает, что послереволюционный русский быт своим абсурдом давно обогнал все его самые смелые фантазии. Образ перевернутой реальности, в которой жизнь и смерть сосуществуют в тесном, душном, коммунальном соседстве, – один из ключевых в текстах Кржижановского. В рассказе «Автобиография трупа» главный герой Штамм снимает комнату и в ней находит письмо висельника. У письма довольно необычный стиль, его автор с первых строк называет себя трупом и жаждет только одного – высказаться:
«Что ж, я охотно готов Вам уступить мои квадратные аршины. Точнее: я, труп, согласен чуть-чуть потесниться. ‹…› Одна старая индийская сказка рассказывает о человеке, из ночи в ночь принужденном таскать на плечах труп – до тех пор, пока тот, привалившись к уху мертвыми, но шевелящимися губами, не рассказал до конца историю своей давно оттлевшей жизни. |