Новый хозяин оказался пьяницей и грубияном. В один вечер я допустила ничтожную ошибку во время представления – и он за это жестоко избил меня. Может быть, я унаследовала гордый дух моего отца – не унаследовав, я надеюсь, его безжалостного характера. Как бы то ни было, я решилась – все равно, что ни случилось бы со мной, – никогда более не служить человеку, избившему меня. Я отворила дверь нашей жалкой квартиры на рассвете и, десяти лет от роду, с узелком в руке вышла в Божий мир одна.
Мать моя сообщила мне в последние минуты своей жизни имя и адрес моего отца в Лондоне.
– Может быть, он почувствует к тебе сострадание, – сказала она, – хотя ко мне не чувствует никакого, попытайся.
У меня было несколько шиллингов, последние жалкие остатки моего жалованья, в кармане, и я была недалеко от Лондона. Но к отцу моему я не ходила. Я была ребенком, но скорее умерла бы с голода, чем обратилась к нему. Я нежно любила свою мать и ненавидела человека, который повернулся к ней спиной, когда она лежала на смертном одре. Что он был мой отец, это не имело для меня никакого значения. Это признание возмущает вас? Вы смотрите на меня таким образом, мистер Голмкрофт.
Подумайте. Разве то, что я сказала, осуждает меня как бездушное существо даже в моем детстве? Что значит отец для ребенка, когда ребенок никогда не сидел на его коленях и не получал от него ни поцелуя, ни подарка? Если б мы встретились на улице, мы не узнали бы друг друга. Может быть, впоследствии, когда я умирала с голода в Лондоне, я просила милостыни у моего отца, не зная его, – а он, может быть, бросил пенни своей дочери, чтобы отвязаться от нее, также не зная ее. Что же может быть священного в подобных отношениях отца и ребенка? Даже цветы в поле не могут расти без помощи света и воздуха. Как же вырастет любовь ребенка, если ничто не помогает ей?
Мои небольшие деньги скоро были бы истрачены, будь я даже достаточно старше и сильнее, чтобы отстоять их. Теперь же мои шиллинги отняли у меня цыгане. Я не имела причины жаловаться. Они накормили меня и приютили в своей палатке и заставляли меня служить им различными способами. Через некоторое время и для цыган, как и для странствующих актеров, наступили тяжелые времена. Одни были посажены в тюрьму, другие разбежались. Это было время уборки хмеля. Я получила работу у жнецов, а потом отправилась в Лондон, с моими новыми друзьями.
Я не имею желания утомлять вас подробностями из этой части моего детства. Достаточно сказать вам, что я опускалась все ниже и ниже, и кончила продажей спичек на улице. Наследство моей матери доставляло мне много шестипенсовых монет, которые за мои спички никогда не вырвали бы из их карманов, будь я безобразным ребенком. Лицо мое, которое впоследствии стало моим величайшим злополучием, в то время было моим лучшим другом.
Не напоминает ли вам что нибудь, мистер Голмкрофт, в жизни, которую я старалась теперь вам описать, день, когда мы гуляли вместе не так давно?
Я помню, что удивила и оскорбила вас, и тогда мне невозможно было объяснить свое поведение. Помните девочку с жалким, завядшим букетом в руке, которая бежала за нами и просила полпенни? Я привела вас в негодование, расплакавшись, когда девочка стала просить вас купить ей хлеба. Теперь вы знаете, почему я жалела ее. Теперь вы знаете, почему я оскорбила вас на следующий день, не поехав к вашей матери и сестрам, а отправилась к этому ребенку в ее несчастный дом. После того, в чем я вам призналась, вы согласитесь, что моя бедная сестра по несчастью имела надо мной преимущественное право.
Позвольте мне продолжать. Мне жаль, если я огорчила вас. Позвольте мне продолжать.
Одинокие странницы на улицах имеют, как я это узнала, один способ, всегда для них открытый, представить свои страдания вниманию своих богатых и сострадательных ближних. Им стоит только нарушить закон и публично появиться в суде. Если обстоятельства, сопровождавшие их проступок, интересны, то они имеют еще одну выгоду: о них напишут по всей Англии в газетах. |