Зато полотна импрессионистов снова подарили мне Париж и пейзажи
Франции. Даже странно, из Франции мне ведь тоже пришлось бежать, меня там
тоже преследовала полиция и донимали бюрократы, наконец, меня там даже
упекли в лагерь для интернированных, откуда мне бы не выбраться, если бы не
отчаянный блеф Хирша. И тем не менее все это казалось теперь скорее
недоразумением, халатностью правительства, леностью чиновников, чем
проявлением злой воли, сколь бы часто нас там ни хватали жандармы. Вот
только когда они начали сотрудничать с головорезами из СС, стало
действительно опасно. Сотрудничали, правда, не все, но все же достаточно
многие, чтобы распространить немецкий ужас по французской земле. Тем не
менее я сохранил к этой стране чувство почти нежной приязни, пусть слегка
запятнанное кровавыми, жестокими эпизодами, как и везде, где вступала в дело
жандармерия, но с преобладанием чуть ли не идиллических промежутков, которые
постепенно вытесняли из памяти всю мерзость и мразь.
А перед лицом этих картин всякие оговорки и вовсе отпадали. Главным в
них были пейзажи, где люди появлялись лишь для разнообразия, для оживления.
Эти виды светились, они не кричали, в них не было орущей национальности. Ты
видел в них лето, и зиму, и осень -- и вневременье, вечность; муки их
создания улетучились из полотен, как дым, одиночество изнурительного труда
перевоплотилось в счастливую и серьезную сосредоточенность того, что дано
нам сегодня, настоящее преодолело в них прошлое точно так же, как и в бронзе
древнего Китая. Я слышал, как колотится мое сердце. Я почти въяве ощутил это
величественное царство бескорыстных творений искусства, что магической
хрустальной сферой окружают жизнь, высоко вознесясь над, суетой и копошением
погрязшего во лжи, убийстве и смертях человечества; творение легко
переживает и своего творца, и его убийцу, и только само сотворенное остается
и торжествует. Мне вдруг вспомнился тот миг в брюссельском музее, когда я,
завороженный видом китайской бронзы, впервые на короткое время позабыл свой
страх, -- тот миг чистого созерцания, который остался во мне навсегда,
впечатавшись в память почти с той же силой, что и ужасы предшествующих
месяцев, и после, несмотря ни на что, остался островком спасительного
утешения и пребудет таким в моей душе до конца. Сейчас я испытал то же
самое, только сильнее, и понял вдруг, что время, прожитое мною здесь, в этой
стране, -- пусть краткий, но непостижимо, неслыханно щедрый подарок, моя
вторая жизнь, интермеццо между двумя смертями, спасительное затишье между
двумя бурями, нечто, чего я прежде не мог уразуметь, чем пользовался
бездумно и бестолково, -- прибежище от всего, уголок тишины, подаренной
тишины, которую я заполнил нетерпением, вместо того чтобы принимать ее как
есть -- как интермеццо, которому уже недолго длиться, как лоскут голубого
неба между двумя грозами; время, выпавшее мне подаренным чудом. |