Изменить размер шрифта - +
  Уж  этому-то  я
научился.
     Тем  временем  наступила  осень,  а  я  и  не  заметил.  Как-то   сразу
улетучилась  прачечная  духота нью-йоркского лета,  прохладными  и звездными
стали  ночи. Существование  мое длилось, в газетах далеким  заокеанским эхом
гремела война -- она шла Бог  весть где, на  другом краю света, в Европе, на
Тихом  океане, в Египте, --  призрачная война, бушевавшая повсюду, только не
на континенте,  который умел вести  ее издали, не в стране, где ты был всего
лишь беспокойной тенью,  которую  терпели и  даже одарили  маленьким  личным
счастьем,  незаслуженным и почти постыдным, нечаянным, негаданным и  даже не
желанным, если подумать о черной стене памяти, которая медленно расступалась
передо  мной,  приближая меня к тому,  что все эти годы скитаний  держало на
плаву, все больше и больше вздымаясь неотвратимостью кровавого обещания.
     Я остановился  под фонарем и раскрыл  газету  с  репортажем о Брюсселе.
Вообще-то я собирался прочитать ее у себя в номере, но вдруг почти испугался
при мысли, что останусь с этим наедине.

     Я не сразу пришел в себя и вообще вспомнил, где я. С газетного листа на
меня  глянула  фотография,  в  глаза  бросились  знакомые  названия  улиц  и
площадей, мгновенно заполнив память звуками привычного уличного шума, словно
кто-то  в  моем  сердце  выкрикивает  названия  и  имена, как  объявления на
полустанке  из  потустороннего  мира, на  невзрачном, сереньком,  призрачном
вокзальчике, где в сумеречном зале ожидания вдруг вспыхивает  электричество,
заполоняя все вокруг  зеленовато-белесым кладбищенским светом и  гулким эхом
голосов,  беззвучных, но преисполненных почти  непереносимой скорби. Никогда
бы не поверил, что  вот так, на улице, среди  автомобильного  шума, в  свете
сотен витрин можно буквально будто врасти в землю, ничего вокруг не замечая,
ничего не  чувствуя, только шепча онемевшими губами имена -- сгинувшие, быть
может,  и мертвые, бесплотные имена, каждое из которых  вонзалось в сознание
шипами безутешной скорби, а за ней всплывали лица, бледные, горестные, но не
укоризненные, и глаза, которые все вопрошали, все молили без конца -- только
вот о  чем же, о чем? О своей жизни?  О помощи? Помощи  кому, как? О памяти?
Памяти чьей, о ком? Или об отмщении? Я не знал, что им ответить.
     Оказалось,  что   я  стою  перед   витриной  кожгалантереи.  В  витрине
красовались чемоданы,  во  множестве  расставленные и  уложенные  в искусные
пирамиды. Я смотрел  на них, будто впервые видел, вопрошая себя,  откуда они
появились,  кто разложил их с  таким искусством  и тщанием, словно только  в
этом и  есть единственный смысл существования. Кто эти люди,  как они живут,
где, в какой тиши и  благодати обитают, в каких заводях  мещанского уюта мне
их найти, мне, вечному изгнаннику, заложнику собственной вины  и памяти, где
мне их встретить, чтобы согреть  заледеневшие ладони над прирученным  костер
ком их блаженного неведения?
     Я огляделся вокруг.  Люди  шли мимо,  кто-то подтолкнул меня  и  сказал
что-то.
Быстрый переход