Изменить размер шрифта - +

– У вас на все готовый ответ, – засмеялась я.

– Мы встречаемся каждый год здесь, в Сокольниках, возле пруда, в День Победы, – сказал он. – Те, кто остался жив, кто в это время здесь, в Москве.

– Я тоже приду, – сказала я. – Можно?

Вместо ответа он поднял руку, провел ею по моей голове. Вдруг почудилось, не было всех этих лет, не было последующей жизни, мы снова вернулись назад, в те первые дни войны, и я, маленькая, беспомощная, но крепко накрепко защищенная от злых людей, от комаров, от самого неба, ставшего внезапно страшным, прижимаюсь к его плечу, а он бережно держит меня на своих руках, и пахнет от него знакомым надежным запахом – йодом, землей, хвоей, ведь мы в сосновом лесу, может быть, поэтому сильнее всего запах хвои, и он глядит на меня глазами, которые изо всех сил стремятся быть веселыми, а это им не очень то удается, и говорит своим характерным говором – с неясной буквой «л» и раскатистым просторным «р»:

«Не бойся, милая, все будет хорошо, все будет хорошо».

Чем отплатить мне за его бесценную доброту, за непоказное стремление сохранить мою жизнь, сберечь меня, успокоить и защитить? Какие отыскать слова, чтобы он понял: я никогда не забывала его, я буду постоянно, пока жива, любить его и стараться воздать ему добром за добро, за жизнь, которую он заново подарил мне…

Мимо пробежал давешний мальчик, снисходительно оглядел нас и опять убежал по каким то своим, никому, кроме него, не ведомым делам. Мы проводили его взглядом. И дядя Лека сказал:

– Ты была тогда вроде бы такая же, не правда ли?

Я кивнула.

Он снова погладил меня по голове, улыбнулся. А я заплакала.

Помню, я не плакала тогда, когда он спас меня, унеся в лес, под прикрытие деревьев. И позднее не плакала, когда нас, всех сто одиннадцать детей, посадили в вагоны и отвезли на восток, в Сибирь.

И дядя Лека стоял на перроне и говорил что то, что, уже и не вспомнить, а мы уезжали с другими врачами, была глубокая осень, кажется, кто то заплакал, а я нет, не плакала.

А сейчас не сумела совладать с собой. Слезы лились из моих глаз, я всхлипывала и, словно маленькая, крепко держала его за руку обеими ладонями, и он не утешал, не уговаривал, смотрел на меня молча и, подобно мне, должно быть, не чувствовал, как время от времени каплет сверху на нас редкий дождь, который, наверное, еще немного – и разыграется вовсю…

 

Отчим

 

Примерно два раза в неделю я ездила навестить бабушку. Трамвай номер десять вез меня через весь город к Калужской площади; синим саблевым блеском отсвечивали рельсы, звенел звонок вагоновожатого, на остановках всё новые пассажиры, шумя и толкаясь, вливались в вагон, в то время как другие пассажиры продирались к выходу.

Если удавалось захватить место у окна, я блаженствовала, ленивым, скучающим взглядом окидывая всех тех, кто теснился возле меня.

Большей частью мне в голову приходили одни и те же мысли – об отчиме. Моя мама любила его и верила ему, а он изменял ей, я это знала. И знала также, что, предавая маму, он все же не хочет потерять ее и боится, ненавидит меня.

Было мне в ту пору четырнадцать лет, и, хотя я отличалась доверчивостью, присущей такому возрасту, я в то же время была наблюдательна. Инстинкт заменял мне опыт, я бессознательно чувствовала – надо молчать и только молчать.

До сих пор не могу не удивляться собственной неожиданной для самой себя выдержке, каменному своему молчанию.

Я желала лишь одного: чтобы мама ничего не узнала, потому что своим маленьким уязвленным сердцем, уязвленным оттого, что я страдала, не могла не страдать за маму, я понимала – мама не выдержит, рухнет.

А отчим не верил мне, моему молчанию. И, будучи от природы подлым, полагал, что в конце концов я предам его.

Быстрый переход