Изменить размер шрифта - +
Помни проповедь его…
Она молча слушала и задумчиво шла подле него, удивляясь его припадку, вспоминая, что он перед тем за час говорил другое, и не знала, что подумать.
– Вот видите, а вы говорили…что… – начала она.
– Я ошибся: не про тебя то, что говорил я. Да, Марфенька, ты права: грех хотеть того, чего не дано, желать жить, как живут эти барыни, о которых в книгах пишут. Боже тебя сохрани смеяться, быть другою! Люби цветы, птиц, занимайся хозяйством, ищи веселого окончания и в книжках, и в своей жизни.
– Это не глупо… любить птиц: вы не смеетесь, вы это правду говорите? – робко спрашивала она.
– Нет, нет, ты перл, ангел чистоты… ты светла, чиста, прозрачна…
– Прозрачна? – смеялась она, – насквозь видно!
– Ты… ты… Он в припадке восторга не знал, как назвать ее.
– Ты вся – солнечный луч! – сказал он, – и пусть будет проклят, кто захочет бросить нечи-стое зерно в твою душу! Прощай! Никогда не подходи близко но мне, а если я подойду – уйди!
Он подошел к обрыву.
– Куда же вы? Пойдемте ужинать! Скоро и спать…
– Я не хочу ни ужинать, ни спать.
– Опять вы от ужина уходите: смотрите, бабушка…
Она не кончила фразы, как Райский бросился с обрыва и исчез в кустах
«Боже мой! – думал он, внутренне содрогаясь, – полчаса назад я был честен, чист, горд; полчаса позже этот святой ребенок превратился бы в жалкое создание, а „честный и гордый“ человек в величайшего негодяя! Гордый дух уступил бы всемогущей плоти; кровь и нервы посмеялись бы над философией, нравственностью, развитием! Однако дух устоял, кровь и нервы не одолели: честь, честность спасены…?»
– «Чем? – спросил он себя, останавливаясь над рытвиной. – Прежде всего… силой моей воли, сознанием безобразия… – начал было он говорить, выпрямляясь, – нет, нет, – должен был сейчас же сознаться, – это пришло после всего, а прежде чем? Ангел-хранитель невидимо ограждал? бабушкина судьба берегла ее? или… что?» Что бы ни было, а он этому загадочному «или» обязан тем, что остался честным человеком. Таилось ли это «или» в ее святом, стыдливом неведении, в послушании проповеди отца Василья или, наконец, в лимфатическом темпераменте – все же оно было в ней, а не в нем…
– О, как скверно! как скверно! – твердил он, перескочив рытвину и продираясь между кустов на приволжский песок. Марфенька долго смотрела вслед ему, потом тихо, задумчиво пошла домой, срывая машинально листья с кустов и трогая по временам себя за щеки и уши.
– Как разгорелись, я думаю, красные! – шептала она. – От чего он не велел подходить близ-ко, ведь он не чужой? А сам так ласков… Вон как горят щеки?
Она прикладывала руку то к одной, то к другой щеке.
Бабушка начала ворчать, что Райский ушел от ужина. Молча, втроем, с Титом Никонычем, отужинали и разошлись. Марфенька, обыкновенно все рассказывавшая бабушке, колебалась, рассказать ли ей, или нет о том, что брат навсегда отказался от ее ласк, и кончила тем, что ушла спать, не рассказавши. Собиралась не раз, да не знала, с чего начать. Не сказала также ничего и о припадке «братца», легла пораньше, но не могла заснуть скоро: щеки и уши все горели.
Наконец, пролежав напрасно, без сна, с час в постели, она встала, вытерла лицо огуречным рассолом, что делала обыкновенно от загара, потом перекрестилась и заснула.

XIV

Райский нижним берегом выбрался на гору и дошел до домика Козлова. Завидя свет в окне, он пошел было к калитке, как вдруг заметил, что кто-то перелезает через забор, с переулка в садик.
Райский подождал в тени забора, пока тот перескочил совсем.
Быстрый переход