Изменить размер шрифта - +

     Мама была не так проста, она была куда более эмоциональна, вспыльчива и
переполнена  любовью ко мне,  порой она  судорожно  прижимала меня к себе со
стоном: "Единственный  ты  мой, да я умереть за тебя готова!" Позже, когда я
подрос, такие приступы любви  как-то обременяли  меня;  мне  было  стыдно, -
вдруг товарищи увидят, как страстно целует  меня мать; но пока я был  совсем
еще  мал, ее бурная любовь ввергала  меня в рабство или угнетение - я  очень
любил ее. Заплачу, бывало, и она возьмет меня на руки,-  тут меня охватывало
такое чувство,  будто я таю; страшно любил я рыдать, уткнувшись в ее мягкую,
смоченную  детскими  слюнями и  слезами шею; я выдавливал  из  себя рыдания,
сколько мог,  пока  все  не  расплывалось в  блаженном,  полусонном  лепете:
"Мамочка! Мамочка!" Вообще мама связывалась у меня с  потребностью плакать и
слушать утешения, с чувственной потребностью наслаждаться собственным горем.
Только  когда я стал уже пусть маленьким,  пятилетним, но  мужчиной,  во мне
начал  подниматься  протест против таких  женских  проявлений  чувств,  и  я
отворачивался,  когда она прижимала меня  к груди, и  думал:  зачем  ей  это
нужно, папа лучше, от него пахнет табаком и силой.
     Мать моя,  человек сверх меры чувствительный,  воспринимала  все как-то
драматически;   мелкие  семейные  ссоры  заканчивались  опухшими  глазами  и
трагическим молчанием; а  отец, хлопнув дверью, с яростным  упорством брался
за работу, в то  время  как в кухне вопияла  к небу ужасающая  обвинительная
тишина.  Маме  нравилось  думать, что  я  -  слабый  ребенок,  что  со  мной
обязательно  случится какое-нибудь  несчастье, что я  могу умереть.  (У  нее
действительно  умер первенец, незнакомый мне братик.) Поэтому она  то и дело
выбегала посмотреть, где я и что я делаю; позднее я по-мужски хмурился из-за
того, что она так за  мной присматривает, и отвечал  неохотно и строптиво. А
она без  конца спрашивала: "Здоров ли ты? Не  болит  ли  животик?" На первых
порах мне это  льстило,- каким важным чувствуешь себя, когда болеешь, а тебе
ставят компрессы, и мамочка  судорожно прижимает тебя к  груди:  "Ах, ты мой
самый  дорогой, не  дам я  тебе умереть!" Еще она  водила  меня за  руку  на
богомолье  к чудотворной деве Марии - молиться за мое здоровье, и жертвовала
пресвятой  деве  маленькое  восковое  изображение  груди,  полагая,   что  я
слабогруд. А мне было ужасно стыдно, что за меня жертвуют женскую грудь, это
унижало мое мужское достоинство. Вообще  странными были такие паломничества,
мама  тихо  молилась или вздыхала,  и  глаза  у нее  делались  застывшими  и
наполнялись  слезами, смутно  и мучительно  я догадывался,  что тут дело  не
только во  мне. Потом она покупала мне рогульку, которая, конечно,  казалась
мне вкуснее, чем наши домашние рогульки,  но все же я не очень любил  ходить
на эти богомолья. И на  всю  жизнь осталось во мне представление: мама - это
нечто связанное  с болезнями  и болью. Пожалуй,  я  и сегодня  предпочел  бы
опереться  на  отца с его  запахом  табака и  мужественности.
Быстрый переход