Одни плиты в формах
лежат, другие стоймя наставлены, там арматура сетками. Доверху высоко и пол
земляной, тепло тут не будет тепло, а все ж этот зал обтапливают, угля не
жалеют: не для того, чтоб людям греться, а чтобы плиты лучше схватывались.
Даже градусник висит, и в воскресенье, если лагерь почему на работу не
выйдет, вольный тоже топит.
Тридцать восьмая, конечно, чужих никого к печи не допускает, сама
обсела, портянки сушит. Ладно, мы и тут, в уголку, ничего.
Задом ватных брюк, везде уже пересидевших, Шухов пристроился на край
деревянной формы, а спиной в стенку уперся. И когда он отклонился --
натянулись его бушлат и телогрейка, и левой стороной груди, у сердца, он
ощутил, как подавливает твердое что-то. Это твердое было -- из внутреннего
карманчика угол хлебной краюшки, той половины утренней пайки, которую он
взял себе на обед. Всегда он столько с собой и брал на работу и не посягал
до обеда. Но он другую половину съедал за завтраком, а нонче не съел. И
понял Шухов, что ничего он не сэкономил: засосало его сейчас ту пайку съесть
в тепле. До обеда -- пять часов, протяжно.
А что в спине поламывало -- теперь в ноги перешло, ноги такие слабые
стали. Эх, к печечке бы!...
Шухов положил на колени рукавицы, расстегнулся, намордник свой
дорожный, оледеневший развязал с шеи, сломил несколько раз и в карман
спрятал. Тогда достал хлебушек в белой тряпочке и, держа тряпочку в
запазушке, чтобы ни крошка мимо той тряпочки не упала, стал помалу-помалу
откусывать и жевать. Хлеб он пронес под двумя одежками, грел его собственным
теплом -- и оттого он не мерзлый был ничуть.
В лагерях Шухов не раз вспоминал, как в деревне раньше ели: картошку --
целыми сковородами, кашу -- чугунками, а еще раньше, по-без-колхозов, мясо
-- ломтями здоровыми. Да молоко дули -- пусть брюхо лопнет. А не надо было
так, понял Шухов в лагерях. Есть надо -- чтоб думка была на одной еде, вот
как сейчас эти кусочки малые откусываешь, и языком их мнешь, и щеками
подсасываешь -- и такой тебе духовитый этот хлеб черный сырой. Что' Шухов
ест восемь лет, девятый? Ничего. А ворочает? Хо-го!
Так Шухов занят был своими двумястами граммами, а близ него в той же
стороне приютилась и вся 104-я.
Два эстонца, как два брата родных, сидели на низкой бетонной плите и
вместе, по очереди, курили половинку сигареты из одного мундштука. Эстонцы
эти были оба белые, оба длинные, оба худощавые, оба с долгими носами, с
большими глазами. Они так друг за друга держались, как будто одному без
другого воздуха синего не хватало. Бригадир никогда их и не разлучал. И ели
они все пополам, и спали на вагонке сверху на одной. И когда стояли в
колонне, или на разводе ждали, или на ночь ложились -- все промеж себя
толковали, всегда негромко и неторопливо. |