Он не обращал внимания на все эти 
	разговоры, хотя и чувствовал, что в его жизни вот-вот что-то произойдет,  и, 
	прерывая  бесконечную  партию  в  домино,  спрашивал  у  генерала Родриго де 
	Агилара, как, мол, обстоят дела, дружище, на что тот отвечал: "Все  в  наших 
	руках,  мой генерал, в стране спокойно". Но он выискивал зловещие знамения в 
	змееподобных языках  пламени  горящего  коровьего  помета,  в  этих  мрачных 
	кострах, горевших во дворце, заглядывал в темные шахты заброшенных старинных 
	колодцев,  чтобы  на  дне  их увидеть свою судьбу, и, не найдя в них ничего, 
	изглоданный тревогой, отправлялся к своей матери Бендисьон Альварадо,  в  ее 
	особняк,  во  дворе  которого  можно было подышать приятной прохладой в тени 
	тамариндов; мать дышала прохладой, сидя рядом с ним в своей старой  качалке, 
	дряхлая, но полная душевных сил; она кормила кукурузным зерном расхаживающих 
	подле  нее  кур  и  павлинов,  а  он,  развались  в  белом  плетеном кресле, 
	обмахиваясь шляпой, тоскующими голодными глазами смотрел на рослых  мулаток, 
	подносивших  ему  холодную,  ярко  окрашенную фруктовую воду -- "освежитесь, 
	ваше превосходительство", -- смотрел и думал о том, в чем хотел бы и не  мог 
	признаться матери: "Мать моя Бендисьон Альварадо если бы ты только знала что 
	я  больше  ни  черта не могу поделать с этим миром что я кончился и хотел бы 
	смыться подальше от  этих  мучений  а  куда  я  и  сам  не  знаю!"  Мать  не 
	догадывалась  об  истинной  причине  его  тяжких  вздохов,  полагая,  что он 
	вздыхает из-за  мулаток,  а  он,  когда  зажигались  первые  вечерние  огни, 
	тихонько  возвращался  к  себе во дворец, скрытно, черным ходом, и крался по 
	коридорам, прислушиваясь к шагам караульных; завидев его,  караульные  бодро 
	докладывали:  "Все  в порядке, ваше превосходительство! Полное спокойствие!" 
	Но он знал, что они выпаливают это по  привычке,  что  они  обманывают  его, 
	чтобы обмануться самим, ибо им тоже страшно; это было кризисное время, когда 
	никто  не  чувствовал себя уверенно, хотя все лгали, что все идет прекрасно; 
	именно неуверенность, зыбкость омрачала его  существование,  делала  горькой 
	его  славу  и  отбивала  даже само желание властвовать. И все это после того 
	рокового случая, после того петушиного боя! Ночи напролет лежал он ничком на 
	полу, изглоданный бессонницей, и слушал, как в открытое окно врывается рокот 
	барабанов и подвывание волынок, где-то далеко играющих на  скромной  свадьбе 
	бедных  людей,  с  тем  же  воодушевлением, с каким они играли бы в день его 
	смерти; слушал, как  отчаливает,  давая  тихий  прощальный  гудок,  какое-то 
	пронырливое  судно,  уходящее  в два часа ночи на явно незаконный промысел и 
	без разрешения; слушал, как с  бумажным  шорохом  распускаются  на  рассвете 
	розы, -- слушал и обливался холодным потом, то и дело тяжко вздыхая, не зная 
	ни  минуты отдохновения, ибо первобытный инстинкт вселял в него предчувствие 
	того вечера, когда он, возвращаясь, по обыкновению,  от  матери,  увидел  на 
	улицах  толпы  народа,  увидел,  как в домах настежь распахиваются окна, как 
	стаи ласточек, встревоженные  необычным  оживлением,  мечутся  в  прозрачной 
	синеве  декабрьского неба; и он приподнял шторку на оконце кареты, чтобы еще 
	лучше увидеть то, что стряслось, и сказал сам себе: "Вот  что  меня  мучило, 
	мать!  вот  что меня томило! наконец-то свершилось!" И он почувствовал дикое 
	облегчение, глядя на парящие в небе бесчисленные цветные  шары  --  красные, 
	зеленые, желтые, голубые громадные апельсины, освещенные хрустальным светом, 
	свойственным  весеннему  декабрьскому  небу в четыре часа пополудни; а шары, 
	проплывая меж испуганных ласточек, вдруг все разом беззвучно лопнули,  и  на 
	город  посыпались  тысячи  и  тысячи  листовок,  закружились  в воздухе, как 
	внезапный  листопад,  вызванный  бурей,   и   кучер   президентской   кареты 
	воспользовался этим и выскочил из людского водоворота.                                                                     |