В середине за столом сидел сам юбиляр. Все еще красивый, немного, может быть, растолстевший с годами, однако не утративший былой легкой стати, он время от времени перебрасывался словами с сидевшими рядом, улыбался, часто встряхивал седеющими, уже слегка поредевшими волосами. По всему было видно, он неподдельно взволнован.
Главный режиссер поднял руку, прося внимания, в зале воцарилась тишина, погасли люстры, и только сцена была ярко освещена.
Главный режиссер произнес недлинную речь, говорил о юбиляре, о его великолепном таланте, о добром, хорошем сердце, отзывчивости и сердечном отношении ко всем своим собратьям по искусству.
Он был краснобай, это чувствовалось по всему: и по тому, как он строил свою речь, и по тому, как явно упивался звучанием своего голоса, и в самом деле красивого, бархатного, на редкость выразительного.
Впрочем, надо полагать, он говорил совершенно искренне, все знали: он и юбиляр — давние, проверенные временем друзья.
Вершилов и Ася сидели очень близко, потому и видели всех хорошо и слышали каждое слово.
«Ну и вития, ну и говорун, — подумал Вершилов, в то время как главный режиссер рассыпал изысканные, обдуманно взволнованные комплименты своему старинному другу. — До чего поет, собака, да как убедительно!»
Впрочем, будучи несколько ироничным по природе, Вершилов все-таки не мог не признать, что и его тронули слова главного режиссера, невольно задев некую, глубоко запрятанную струну в самых тайниках сердца.
Кончилась вступительная речь, в зале раздались аплодисменты. Потом аплодисменты стихли, на сцену высыпали дети.
Это были, как позднее выяснилось, ученики младших классов подшефной театру школы.
— Какая прелесть, — шепнула Ася Вершилову.
И в самом деле, зрелище было поистине праздничным: по одну сторону стали девочки в нарядных платьицах, у каждой на голове огромный бант, а то и два банта, по другую сторону мальчики, одетые одинаково, синие курточки, короткие штанишки; дети переждали, пока в зале стихнет шум, и по сигналу, данному, должно быть, из-за кулисы, самая маленькая девочка, с немыслимо огромным розовым бантом на белокурой кудрявой голове, начала пронзительно тонким, хорошо слышным повсюду голосом:
В зале засмеялись, стоявший рядом с девочкой маленький черноглазый мальчик закричал что есть сил:
— Ну что за чудо, — растроганно произнесла Ася.
Вершилов не ответил ей. Его просто мутило. Мутило от слов, видимо хорошо заученных, которые дети старательно проговаривали, не всегда, должно быть, вникая в смысл, от всего этого тщательно подготовленного празднества, в котором, как ему казалось, главную роль играла не правда, такая, какая она есть, а представление, ненатуральная и, в сущности, не очень-то идущая от сердца игра.
«Как все это страшно, — думал он. — Дети, чистые, неискушенные, не исклеванные жизненными испытаниями существа, и вот знают, как надо бить на эффект, чтобы вызвать растроганную улыбку, а где постараться вызвать слезы на глазах у взрослых, и все это заучено, автоматически, многажды отрепетировано и решительно без души».
Так думал Вершилов, а дети между тем один за другим кидали в зал слова, и публика в самом деле то смеялась, то печально затихала.
исступленно кричал мальчик с вылупленными глазами и красными щеками.
Зал дружно смеялся, уж очень уморительно смешно выглядел лупоглазый, краснощекий мальчик, очень смешно звучали в его устах слова, смысл которых, наверное, и ему самому был не очень-то ясен.
«И ведь кто-то сочиняет всю эту ересь, — продолжал мысленно негодовать Вершилов. — Кто-то строчит, ничтоже сумняшеся, бездарные, наспех сколоченные вирши, кто-то учит ребятишек, чтобы заучили подобную галиматью, кто-то учит мамочек, чтобы одели своих чадушек как можно наряднее, чтобы выглядели те потрогательнее, и кто-то верит, верит всей этой бодяге. |