Изменить размер шрифта - +
Это провокация нацистов,
которые загодя хотели поссорить мою страну с Советским Союзом.
     Во  время свидания с адвокатом, мамой и дипломатом из вашего посольства
поставьте ультиматум: если я  стану нести на процессе околесицу  и клеветать
на  себя, потребуйте  проведения экспертизы на  месте, в  зале суда,  --  по
поводу инъекций...  Следы на теле останутся, меня кололи, я знаю...  Я  буду
выступать  свидетелем  обвинения,  как штандартенфюрер СС  Макс фон Штирлиц.
Вашу агентурную работу на гестапо буду отвергать. Факт секретных переговоров
признаю. Потребую от вас ответить на мои вопросы*  Если пойму, что вы несете
чушь, заявлю суду, что у  меня другая фамилия, должность и национальность...
Подойдите  к параше и, разжевав, съешьте  страницу... Согласитесь на процесс
только  в  том  случае,  если я  попрошу вас  об этом, один на один, и не  в
камере,  а  на  прогулке в  лесу. Затем  подтвердите это  третьему человеку,
генералу, который обеспечит вам встречу с мамой и другими шведами".
     Валленберг  рывком  поднялся;  Исаев  замер;  в  тюрьме резкие движения
подозрительны. Если надзиратель у  окошка, может ворваться;  нет, ответил он
себе,  сначала он  побежит  к тому,  кто хранит ключи;  все,  тем  не менее,
обошлось:  Валленберг  разжевал бумагу,  с трудом  проглотил ее, вернулся на
койку и, по-детски подложив руки под щеку, посмотрел на Исаева с невыразимой
тоской и какой-то  юношеской благодарностью: в глазах  у  него стояли слезы;
одна скатилась по небритой щеке  -- медленно, как последняя капля внезапного
весеннего дождя...
     Исаев  не отрывал  глаз  от  лица  Валленберга,  а  вспоминал  писателя
Никандрова,  с которым сидел  в двадцать первом в  тесной камере таллиннской
тюрьмы; он вспоминал горестные слова Никандрова и свои -- беспрекословные --
возражения ему; как  же я был  тогда жесток в своей позиции, подумал он, как
непререкаем... Впрочем,  я готов подписаться под  каждым  моим  словом,  но
только тем,  "двадцать первым годом, трагичным годом,  когда  никто  не  мог
представить себе, что произойдет в стране девять лет спустя...
     Он помнил, как Никандров, расхаживая по камере, яростно возражал ему (о
подслушках тогда никто не думал;  как же летит  время, а?!  Человечество на
пути к  прогрессу изобретает радио -- на радость всем, и жучок  -- на смерть
тем," кто норовит остаться  самим собой.  Каждый шаг прогресса  одномоментно
рождает шажок беса. Почему так? Почему?!).
     Никандров  всегда грохотал,  отстаивая свою правоту; голос  его был'как
иерихонская труба:
     --  Каждый  истинный  литератор находится  на  своей  Голгофе,  Максим!
Трагедия  русского  писателя  в том, что он может  быть  писателем только  в
России...  Внутренне... Но  он не может им быть внешне,  потому что именно в
России ему  мучительно трудно пробиться к  людям... Верно, поэтому  в нас  и
родился чисто  "русский писательский  комплекс"?! Русский литератор не может
писать,  не  думая о тех, кто его окружает,  но вместе с тем не может  к ним
пробиться, понимаете?! Это трагедия, на которой распята наша литература! Или
она органично политичная, как у Писарева,  и тогда она даже счастлива,  если
ее распинают.
Быстрый переход