Посему Бердичевский резво скакнул в сторону и наставил дуло на буйволоподобного Филипа. Времени на глупые предостережения ("Стой! Стрелять буду!" и прочее) тратить не стал, а просто взвел курок и сразу же спустил.
Хлопок был негромкий, потише, чем от шампанского. Отдачи рука почти не ощутила. Дым, выметнувшийся из крошечного ствола, был похож на клочок ваты - такой разве что в ноздрю засунешь.
Однако - невероятная вещь - детина согнулся пополам и схватился обеими руками за живот.
- Ваше сия... - охнул Филип. - Он мене в брюхо! Больно - силов нет!
На несколько мгновений столовая обратилась в подобие пантомимы или па-де-катр. На лице графа отразилось бескрайнее изумление, чреватое появлением по меньшей мере двух или трех морщин; руки его сиятельства плавно разъехались в стороны. Кеша застыл на полу в позе умирающего и даже почти уже умершего лебедя. Раненый слуга качался на каблуках, согнутый в три погибели. Да и сам Бердичевский, в глубине души мало веривший в действенность своего оружия, на миг окоченел.
Первым опомнился статский советник. Отшвырнув бесполезный пистолетик, он бросился к валявшемуся на полу "лефоше", подхватил его и задергал пальцем в поисках спускового крючка. Ах да, он же складной!
Взвел курок, переложил револьвер в левую руку, сломанный ноготь сунул в рот - ощупывать языком.
Пусть "лефоше", как выразился граф, и "дешевая дрянь", но шесть пуль - это вам не одна. Да и бьет не на две сажени.
- Ой, больно! - взвыл Филип во весь голос. - Утробу мне стрелил! Мамочка, горячо! Помираю!
Перестал раскачиваться, повалился, засучил ногами.
- Молчать! - противным, визгливым голосом заорал на него белый от бешенства Бердичевский. - Лежи тихо, не то еще раз выстрелю!
Верзила немедленно умолк и более никаких звуков не производил - только кусал губы да вытирал слезы, странно выглядевшие на грубом бородатом лице.
Кеше прокурор приказал, зализывая ноготь:
- Ты, пафкудник, барф под фтол, и фтоб тебя тове быво не флыфно!
Молодой человек немедленно передислоцировался на указанную позицию, причем выполнил этот маневр на четвереньках.
Теперь можно было заняться и главным объектом.
Объект всё еще не вышел из остолбенелости - так и стоял на месте с надкушенным персиком в руке.
- Ас баби, бафе фияфельство, бы пофолкуем, - сказал Матвей Бенцконович, не вынимая пальца изо рта, к улыбнулся так, как никогда еще в жизни не улыбался.
Со статским советником творилось что-то малопонятное, но при этом восхитительное. Всю жизнь Бердичевский считал себя трусом. Иногда ему доводилось совершать смелые поступки (прокурору без этого нельзя), но всякий раз это требовало напряжения всех душевных сил и потом отдавалось сердечной слабостью и нервной дрожью. Сейчас же никакого напряжения Матвей Венционович не испытывал - размахивал револьвером и чувствовал себя просто великолепно.
Бывало в детстве, шмыгая разбитым в кровь носом, он, сапожников сын и единственный жиденок во всей мастеровой слободке, воображал, как убежит из города, поступит на военную службу и вернется назад офицером, при эполетах и сабле. То-то расквитается и с Васькой Прачкиным, и с подлым Чухой. Будут ползать, умолять: "Мордка, миленький, не убивай". Он взмахнет саблей, скажет: я вам не Мордка, я поручик Мордехай Бердичевский! А потом, так и быть, простит.
Почти что в точности всё и сбылось, только за минувшие с тех пор тридцать лет Матвей Бенционович, видно, ожесточился сердцем - прощать графа Чарнокуцкого ему не хотелось, а хотелось убить эту гнусную тварь прямо здесь и сейчас, причем желательно не наповал, а чтобы покорчился.
Должно быть, это желание слишком явно читалось в глазах осатаневшего прокурора, потому что его сиятельство вдруг выронил персик и схватился за край стола, словно ему стало трудно удерживаться на ногах.
- Если вы меня застрелите, вам живым из замка не выйти, - быстро сказал магнат. |