При всей их обжитости в Вологде, при всем состоянии комфорта забирать из полевого лагеря было нечего. Солдатский скарб — это вещмешок, да скатка с плащ-палаткой, котелок, да какие-то личные вещи, вроде писем, дневников, зажигалок и прочей мелочевки.
Через пару часов прибыли полуторки. Погрузка вооружения заняла минут сорок, а еще через полчаса 189-я разведрота 100-й стрелковой дивизии отправилась на вологодский вокзал, где под парами их уже ждал эшелон, который повезет их в сторону фронта.
Стрелковый полк уже погрузился. Знакомые лица сослуживцев, многих из которых Петр знал по совместным учениям, беззаботно выглядывали из открытых вагонов. Кругом царила атмосфера нервного возбуждения. Слышался неровный смех, скабрезные шуточки. Кто-то танцевал прямо на перроне под расстроенную гармошку.
— Наши два вагона самые крайние, — сообщил негромко Прохор, поправляя портупею.
— Рота-а! — прокричал он. — Приступить к погрузке!
Гришке с Петром повезло. Они заняли место недалеко от входа, где гулял свежий ветерок, гоняя по гнилым полам не улежавшуюся солому. В условиях духоты это было самое лучшее место.
Раздался длинный протяжный гудок, и эшелон, слегка качнувшись, покатил их куда-то в синюю даль. Что их там ждало впереди? Безусловно, смерть, боль, страх! Какая война без этого? От этих мыслей становилось жутковато. О чем не преминул сообщить Петру Гришка, устроившийся рядом.
— Не страшно, Петь? — спросил он, когда они выехали из города, а за приоткрытой дверью теплушки поплыли однообразные поля и перелески. — А мне вот страшно… — проговорил Табакин, не дожидаясь ответа от товарища. — Боюсь и ничего не могу с собой поделать! Не лежит у меня душа к армии. Мне бы сейчас на поле! Ты знаешь, я до армии в колхозе работал. Вот там дело…да…Выйдешь ранним утром в поле, а оно парит после ночи. Земля сырая пахнет чем-то сладким! И жить хочется! Работать хочется! Пользу приносить людям! Хлеб растить…А война? Что война? Вот вступим в первый же бой, а меня какая-нибудь шальная пуля и срежет… Все! Не будет поля, не будет хлеба…
— Это ты загнул, — открыл полу прикрытые глаза Петр, — без тебя и хлеб будет, и поле будет. И какой-нибудь другой Гришка выйдет вот так же поутру на стерню, вдыхая знакомый спелый запах пшеницы…
— Для меня уже ничего не будет, — угрюмо насупившись, сообщил Табакин, — об одном жалею, деток не настрогал. У тебя-то, вон, двое…А я после себя и не оставил ничего!
— Рано ты себя хоронишь, Табакин! — похлопал его по плечу, присевший рядом с ними лейтенант Зубов. — Рано! Еще повоюем!
— Мне дед сказывал, что нельзя вот так смерти страшиться… — вступил в разговор молодой парнишка из Купянска. — Он всю империалистическую прошел, ни одного ранения нет! Говорит, смерть по страху людей находит!
— Если бы знать, как его прогнать страх тот, — покачал головой Гришка, — тогда все б героями были!
— Не слушай никого! — оборвал друга Петр, окончательно понявший, что подремать ему не дадут, а потому закуривший. — Тот кто боится, становится умнее, хитрее что ли…Он в лоб не пойдет! Дзот с пулеметом обойдет, а не будет на него бросаться. Хороший солдат — живой солдат, а не павший смертью храбрых по-глупому.
— Не то ты говоришь, Петр Федорович, ой, не то… — покачал головой Прохор Зубов, и в его глазах промелькнуло на миг сомнение, что может прав майор Тополь? Может Подерягин и есть контра замаскированная? И все его слова — подрыв боевой готовности подразделения?
— Может и не то… — пожал плечами Подерягин. |