Рядом с кроватью на табурете – фаянсовый ночной горшок, а в маленьком колченогом креслице – груда марлевых пакетов. Он снимает плащ, пиджак и остается в жилете; щуплое тельце с белой как лунь плешивой острой головкой. Он размахивает руками, стараясь шагать бодро, и идет в ванную комнату, где выщербленный унитаз прикрыт деревянным сиденьем, гниющим от сырости. Маленькое оконце выходит во внутренний двор. Он снимает с гвоздя таз, берет с подоконника старую иссохшую губку, наполняет таз водой, бросает туда губку, и она тонет и всплывает в подрагивающей воде при каждом его шаге, когда он возвращается в комнату, откуда, ни на минуту не замолкая, несутся жалобные стоны. Где-то совсем рядом невидимые часы отбивают четыре утра, и веки у пианиста сами собой закрываются, умоляя забыться хоть ненадолго.
– Сначала я тебя помою, а потом дам таблетки.
Он говорит это недвижно лежащему телу и ставит таз на кровать, двумя руками берет подол ночной рубашки и тянет, заворачивает его, пятясь вдоль кровати к изголовью. Открывается голое тело женщины, опухшие слоновые ноги, красные, в струпьях грязных ранок, а может, это грязь разъела кожу, огромные резиновые штаны, а внутри – грязные марлевые прокладки и пышущая жаром изъеденная кожа; огромный живот весь в пятнах и подтеках. Подол стыдливо задерживается на груди, руки пианиста осторожно берутся за штаны, и открываются пропитанные испражнениями марлевые прокладки, на волю вырывается зловоние, но и это не заставляет дрогнуть человека, творящего священный обряд. Он осторожно вынимает вкладыши и бросает в цинковое ведро, они хлюпко шлепаются на дно. Губкой он протирает кожу, прикасаясь легко, осторожно, чтобы не задеть раздраженные участки. Потом промывает губку и, пропитав ее водой, бесстрашно обмывает ею недвижное тело, вода сбегает тонкими струйками и собирается на клеенке, которая никогда отсюда не убирается. Вымыв тело, пианист вытирает его полотенцем, от которого слегка пахнет мылом «Эно де Правиа» – когда Тереса была здорова, она всегда клала кусочек этого мыла в бельевой шкаф для запаха, и пианист продолжает делать то же самое в память о былом.
– Ну, тебе лучше? Правда, лучше?
Теперь в руках у него тюбик с мазью, тюбик никак не поддается, но в конце концов оставляет свое содержимое на кончиках его пальцев, и пальцы накладывают мазь на страждущую плоть, ни одна пядь не уходит от их прикосновения, чуткие пальцы с бальзамом добираются до каждого закоулка, где ютится боль, и на раздутое лицо женщины возвращается выражение покоя, а стоны сменяются довольным урчанием, и в прорезях глаз проглядывает голубой зрачок – как у сломанной куклы.
– Ну, тебе лучше? Правда, лучше?
Он кладет ее безжизненные руки на подушку и последним рывком снимает с нее через голову рубашку. Он бросает рубашку на пол и достает из шкафа другую, похожую на прежнюю, только голубого цвета.
– Надену на тебя голубую. Тебе она больше нравится, верно?
У него вздуваются вены на руках и кровь приливает к лицу – так трудно натянуть на это тело рубашку, а натянув, он, измученный, опускается рядом с этой горой плоти, радуясь тому, как она теперь пахнет, и замирает, пока сердце не начинает биться ровно. Потом он садится на край кровати, разбирает пузырьки с лекарствами и, достав четыре таблетки, вкладывает их в приоткрытый рот женщины, одну за другой, и из стакана, наполненного до половины, вливает воду в таинственную пропасть немого тела. Женщина больше не стонет и не урчит, только тяжело, прерывисто дышит и изредка смаргивает.
– Теперь я тебе почитаю газету, а ты постарайся заснуть.
Пианист уходит за газетой, которую принес в кармане своего старого плаща, и возвращается, шаркая ногами, будто жизненные силы вдруг разом иссякли. Он садится на край кровати.
– «Шульц утверждает, что Соединенные Штаты намереваются возобновить конструктивные переговоры с Никарагуа. |