Мокашев завыл, схватился за голову и покачал ее. А Елена Николаевна высморкалась в кружевной платочек и ответила:
– Мне Холодовские посоветовали.
– Ты что, девочка, не знаешь куда обращаться?
– Но ведь что-то надо делать, Юра. Ты меня пойми – не добро жалею – за отца твоего мне больно, за тебя. Не воровали, не торговали, не эксплуатировали никого. На профессорское жалование все куплено. Все! И книги любимые твои сорок лет по томику собирались!
– О каких ты книгах говоришь? Зачем заставлять людей ненавидеть себя! Мать, что ты наделала!
– Но это только справедливо, Юра.
– Мы за справедливость, они за справедливость! И кровь, всюду кровь! От глупости, от тупости человеческой все зверство.
Елена Николаевна снова заплакала. Он подошел к ней, поцеловал в щеку, погладил по волосам:
– Извини меня, мама. Я пойду.
Она прижалась к нему, потрогала его лицо.
– Иди. Надо тебе – иди. Только я тебя три месяца не видела.
* * *
Среди ночи Мокашев проснулся. В темноте, шаря неверной рукой по полу, разыскал бутылку, хлебнул из горла, потом нашел папиросы и спички, закурил, встал с постели и подошел к окну. Глядя на тьму через мохнатое от пыли стекло, сказал не то вопросительно, не то извинительно для себя:
– Что делать? Что делать?
– Накрой меня, Юрик. Замерзла я что-то, – попросила из постели Зина, горничная второго этажа.
* * *
У инвалида Антипова был второй день светлого запоя. А посему он шел по деревенской улице и взывал:
– Православные! Доблестные жители деревни Ольховки! В честь моего запоя убедительно требую все мужское народонаселение ко мне в избу на питье самогона и слушание граммофона.
Он останавливался, он раскланивался на все четыре стороны. Он делал единственной своей рукой разнообразные жесты. Попалась навстречу бабка Мансфа, сказала сострадательно:
– Покуражился, Миша, и хватит. Иди домой, музыку послушаешь, поспишь, авось проспишься.
Жалко стадо Мише бабку Манефу. Он порылся в кармане и вытащил горсть мятых бумажек.
– Кто тебя, старую, пожалеет? Я, бабка Манефа. Я тебя как самую древнюю достопримечательность Ольховки очень люблю. Держи и пользуйся.
Бабка деньги взяла.
Граммофон заводили в молчании. Миша крутил ручку, четверо приятелей его сидели смирно перед налитыми стаканами.
…Жили двенадцать разбойников.
Жил Кудеяр-атаман.
Много разбойники пролили
Крови честных христиан, – вдруг рявкнул Шаляпин.
Миша оторвался от граммофона и взял стакан.
– Со светлым праздничком.
Пили не торопясь и со вкусом.
– Крови пролили много, да… – заговорил, выпив, самый старший – дядя Митяй. Самое было время потолковать разумно.
– Поднялись мы в атаку, – начал Миша, и все покорно согласились послушать. – Только-только рассвело. Поле снарядами перерыто, камни, земля дыбом– идем, спотыкаемся. И вдруг неожиданно как-то рвануло рядом. Лечь не успел, стою дурак дураком. Пыль осела. Гляжу – левая рука моя на тряпочке висит. Бросил я винтовку, оторвал правой левую, смотрю, куда положить. Тут и сознание потерял. Санитары говорили, что никак они вырвать у меня мою руку не могли, так в полевой госпиталь и привезли. С двумя руками. Потом мне очень интересно было: Похоронили мою руку или так, на помойку выбросили.
– Людей похоронных сколько по лесам-полям лежат, а ты рука! – заметил дядя Митяй, разливая по стаканам.
– Когда все кончится, когда все успокоятся! – запричитал хроменький Вася. Мужичок был с изъяном, небоявшийся мобилизации.
– А почему я пью? – загромыхал вдруг Миша. |