Клара заставила себя лежать неподвижно, следя, как пенится вода на камнях, сбегая в чистый пруд. Она стала бормотать «Джамблей», воображая слова, плывущие с потоком, слова и строки уплывали, исчезая за выступом песчаного берега. Она знала, что ручей вернется в себя же с нескончаемым течением — «Вышли в море они в решете, о да, уплыли они в решете. Не послушав советов пугливых друзей, в непогоду уплыли за семь морей…» — и тут же ощутила бдительное присутствие мамы, увидела кружащийся поток, и решето, и джамблей, не боящихся ничего на свете.
* * *
Клингхаймер был изумлен спокойствием Клариного сознания и своей полной неспособностью связаться с нею. Он слал приятные мысли и проклятия, стремясь дать ей понять, кто такой на самом деле Жюль Клингхаймер и что он предлагает ей: богатство — конечно же, беспредельное. Более того, он предлагал ей сразу отца и супруга — человека, стоявшего намного выше того пьяного болвана, которого мистер Клингхаймер собственноручно убрал из мира. Он предлагал ей даже не силу — прозрение! — и воображал их совместное проникновение в пространства, из которых на всё можно глядеть только сверху вниз, Авалон, где будут только они вдвоем в полном и совершенном единстве. Логическое содержание его предложений было безупречно — в этом сомневаться не приходилось.
Однако ответа не было. Вместо этого он ощутил нарастающий шум бегущей воды, быстро несущегося ручья, скачущего по камням. За этим шумом звонкий голос распевал стихи — повторяющийся, мелодичный размер, слова и рифмы, и бесконечное журчание воды, бегущей и бегущей вокруг Клары, словно по крепостному рву. Некоторое время Клингхаймер вслушивался в него, загипнотизированный повторами и звучанием. Затем спохватился и зажал уши, внезапно поняв, что это больше, чем простой каприз маленькой девочки. Клару никогда не учили слушать, никогда не учили повиноваться. Научившись повиноваться, подумал он, она сумеет освободиться от чудачеств и прихотей собственного рассудка.
Ему вдруг пришло в голову, что он может использовать саму Сару Райт, чтобы пробить оборону девочки — землетрясением обрушить баррикады. Это может ужаснуть девочку, но из ужаса может родиться разум. Он принялся вырисовывать голову Сары Райт, какой ее впервые увидел — уложенной в многослойный оцинкованный ящик, зарытой в кровавый лед, с бесконечным ужасом в глазах — ужасом, обнажавшим панику человека, который ясно понимал, как ему суждено умереть, который воображал боль плоти, рассекаемой ножом, вопящих нервов, жизни, утекающей с кровью. Он послал Кларе видение головы в клетке: ужас быть живой в смерти, впившиеся в зубы гифы гриба, медленное погружение в затягивающую чуждую плоть, бульканье зеленой слизи, капающей изо рта и носа.
Сара была жутким призраком, и Клингхаймер сосредоточился на ней со всей отчетливостью, какую мог вызвать, созерцая ее с особой ясностью, заостряя своим мысленным взором каждую деталь: иссыхающая плоть, путаница волос… Он всегда чурался радости — дурацкая эмоция, открывавшая разум отвлекающим моментам, — но сейчас, рассматривая клетку с головой Сары Райт, обнаружил что-то крайне похожее на радость: восхищение тем изумительным фактом, что он дал этому жизнь. Он сделал мертвую вещь живой — или ее подобием, — и в его власти дать жизнь, если он так решил.
Он почувствовал, как заколебался разум Клары, словно получив удар, и удвоил свою энергию. Без промедления он подумал о том, как использовал девочку собственный отец, изобразив это с придуманной отчетливостью, но не слишком далеко от истины, поскольку прощупывал разум Клемсона Райта и ознакомился с его мерзостями. Теперь он воспроизводил их со всеми подробностями и снова ощутил острое ликование. Слюна текла из углов его рта, непрошеный смех рвался из горла.
Этот звук на миг остановил Клингхаймера, но он решил, что источник его — сознание Клары, что она приняла все несчастья на свои плечи и, как все дети, вцепилась в свои детские представления со всей присущей ей решимостью, отказываясь понимать, отвергая интеллект ради простой сентиментальности. |