|
Совершенно другими. Поезд «Морис Равель» ласково качал красивую русскую девочку и ее не менее красивого немецкого спутника, непревзойденного любовника и к тому же лидера движения. Мне нравилось, что на нас смотрят. Когда мы въезжали в тоннели, я любовался нашим с Настей отражением в темном стекле. Мне хотелось знать, какими нас тут видят.
Поезд пришел в Мюнхен поздним вечером. Поздним весенним вечером, прошептал я сам себе, катя тяжелый чемодан к стоянке такси. Машин было много, и небольшая очередь сошедших с поезда быстро разъехалась. Наше такси неслось по освещенным, но пустым улицам города. Мюнхен спал. В отличие от Парижа, в нем не было бурной ночной жизни. В полуоткрытое окно с уханьем врывался теплый ветер. Он был единственным нарушителем мюнхенского спокойствия. У входной двери мы нашли целлофановый пакет с принесенными Кранцем газетами. Газеты, даже не подвергшись прямому воздействию воды, от долгого лежания на улице разбухли, и старательные подчеркивания маркером слились в большое желтое пятно. Я осторожно переложил их в ящик для макулатуры. Значит, Кранц все еще существовал. После всего происшедшего с нами это было как-то неожиданно.
Воздух в доме был спертым. Мы принялись открывать окна, и я вспомнил некогда прочитанное нами русское стихотворение «Весна. Выставляется первая рама…». В Мюнхене никто не выставляет рам, но я понимаю, о чем речь. Иногда я пронзительно хорошо понимаю вещи, которым не был свидетелем, и по этим вещам тоскую. То, чем мы занимались с Настей, вполне соответствовало стихотворению. Мы открывали весенний сезон в Мюнхене.
В последнюю очередь ветер ворвался в спальню, место моей многонедельной пытки. Теперь я уже не испытывал страха и наблюдал, как едва покачивались на вешалках Настины платья в приоткрытом шкафу. Так бывший узник, думал я, посещает место своего заключения. Оно давно превратилось в музей — с подсветкой, планами осмотра и рестораном, и он уже почти не верит, что был содержимым этих стен. Когда-то очень давно был. В прошлой жизни, наверное.
Я не боялся спальной. И все-таки, когда Настя была в душе, я пошел к ней туда. Раздеваясь, я любовался движениями Насти за дымчатым пластиком кабинки. Она выключила воду и сняла с крючка мочалку. Выдавив на мочалку душистого геля, приступила к сложному и фривольному танцу, не столько видимому, сколько угадываемому мной в ее смазанных контурах. Я представил, как растекается серебристо-белый гель по мочалке, как блестит он на Настиной коже, и почувствовал, что не могу остаться безучастным. В тот момент, когда я нарушал ее полупрозрачное уединение, заработал душ. С трудом разлепив залитые водой глаза, Настя увидела меня. Она подвинулась и хотела было снова выключить воду, но я остановил ее руку. Не нужно. Оставь как есть. Теплые струи, окрасившись в золото ее волос, нас уже не разделяли. Они спадали по нашим плечам, извивались на спинах, скользили по ногам. Торжество скольжения. Никогда еще наши объятия не были так скользки, а поцелуи так мокры. Настя задела рукой дверцу душа, и та с шумом отъехала, открывая панорамный вид в огромном зеркале. Наши разгоряченные тела, обрамленные легкой влажной дымкой, размещались там точно посредине, словно зеркало заведомо устанавливалось с расчетом на наш будущий каприз. Сторонний наблюдатель, я в экстазе следил, как два тела медленно превращались в одно, обретали общие контуры и ритм. Ах, до чего же они были красивы. Никогда еще я не видел ничего подобного, никогда еще я не был так взволнован. Чувства мои — я поклонник традиционных фраз — готовы были выплеснуться наружу. Вопреки нашим маленьким постельным конвенциям, я не смог дождаться Настиного оргазма. Но ведь, строго говоря, это была и не постель.
Постель была потом. Там уже все происходило как положено. Там я был уже поспокойнее и дождался всего, чего нужно, причем не один раз. На мои ласковые, но недвусмысленные домогательства Настя отвечала благосклонно. Проявляемые мной неутомимость и упорство она справедливо расценивала как сладкую месть простыням, одеялам, креслам с разбросанной на них одеждой — и всему помещению в целом. |